Любовь к литературе. Художественная проза о поэзии. Илона Якимова
во всяком случае. При всем том, что я практически поэтапно наблюдала эволюцию, наработку стиля, рост мастерства – «Попытка мемуаров» явилась для меня если и не открытием, то неким рубежным камнем, планкой преодоления, раз взяв которую автору предстоит далее соревноваться уже только с самим собой. Так – забегая вперед – и произошло. Большинство лучших текстов Дмитрия Коломенского в этой книге были написаны после «Попытки мемуаров»: «На вырост выбранная жизнь», «Зацепившись за ритм, за мелодию…», «Из тишины не выжмешь ни словца», «Вышел из гоев, но все-таки стал изгоем…», «Ворованный воздух столетья», «Ульянка» и пронзительнейшее, если не самое отчаянное, кровное – «Боже, помилуй Макса Жакоба».
Вообще, Коломенский не имеет привычки обращаться к Богу по пустякам. В поэтической речи – тем паче. Тем проникновеннее и больней звучит эта написанная им молитва нового века (потому что если обращение к Богу с просьбой не есть молитва, то и все церковные службы следует назвать подходящим словом – риторика), молитва горькая, саркастичная от безнадежности, молитва человека, знающего финал страшной сказки, но не желающего смиряться, смеющего надеяться.
Боже, помилуй Макса Жакоба —
выкреста, выскочку, иезуита!
Если бы ты захотел, то легко бы
вывел его из тюремного мрака,
подсократив населенье барака
на одного пожилого пиита…
Не вдаваясь в подробности, замечу, что одним этим обращением Коломенский признает за поэтом Жакобом статус «божьего человека», самой слабой, самой безответной жертвы из всего «населенья барака», почти юродивого, покинуть которого всесильному хозяину при текущем положении вещей (вот Бог, а вот – Жакоб) и невозможно, и немилосердно, и подло, и стыдно. Молитвой за Макса он дает Богу шанс на еще одно, крайнее, доказательство бытия. Он позволяет себе мечтать, сомневаться, фантазировать, словно бы ударяясь в крайние нелепости упований, как всегда поступает мозг человека, ища спасенья если не себе, так присному своему.
Переиграем – на хилого Макса
нужно всего половину солдата:
то есть, сапог, полыхающий ваксой,
руку и в ней – рукоять автомата,
рот, чтоб кричать «хендехох!» – все в порядке!
Вот они шествуют улицей оба:
Макс и сапог-«хендехох!» -рукоятка.
Так конвоируют Макса Жакоба.
Но безжалостное знание сюжета возвращает его к действительности. Он сходит с высшей ноты, снова утапливая Макса Жакоба в общий котел растерзанной Европы, обратно – в населенье, осознавая, что конкретная человеческая жизнь для арифметики исторического процесса (будь он неладен) – ничто, пустота, небыль.
Сорок четвертый бьет, как чугунка.
Что ему Макс – гнилая времянка?
И к предпоследней строфе мышеловка неправосудия небесного захлопывается. Доказательства бытия Божия не произошло. По маловерию ли публики, по лени солиста – рассуждения