«У времени на дне»: эстетика и поэтика прозы Варлама Шаламова. Л. В. Жаравина
видел «Образ Совершенства» воочию (1, 336); «Вечная, как звезды. Как галактики» – такой воспринимал свою ссылку Олег Костоглотов (4, 74); ученый-астрофизик Николай Александрович Козырев «спасался только мыслями о вечном и беспредельном: о мировом порядке – и Высшем духе его» (5, 431–432); даже сторонник выдуманного «нравственного социализма» Шулубин признавался: «А иногда я так ясно чувствую: что во мне – это не все я. Что-то уж очень есть неистребимое, высокое очень! Какой-то осколочек Мирового Духа <…>» (4, 411).
Автор «Архипелага» открывал в своих героях религиозный центр, к которому стягивались основные линии их миропонимания и поведения. Но аналогичный центр есть и у Шаламова. Последний прав: его творчество «отнюдь не какие-то теургические искания» (6, 497). Однако опыт выживания в условиях зачеловечности породил особую тягу к запредельности, т. е. психологическую трансгрессию, которая вылилась в трансгрессию художественную. Проанализируем лишь три предложения из рассказа «Перчатка»: «Сквозь вытертое одеяло ты увидишь римские звезды. Но звезды Колымы не были римскими звездами. Чертеж звездного неба Дальнего Севера иной, чем в евангельских местах <…>» (2, 295–296).
С точки зрения здравого смысла, весь этот пассаж информативно бесполезен. Содержание первого предложения опровергается вторым. Третье еще более усиливает негативизм логически избыточным напоминанием о непохожести дальневосточного неба на евангельское (разве кто-либо когда-либо говорил хотя бы о малейшем их сходстве?). Но дело вовсе не в том, чтобы разоблачить нелепые лагерные фантазии. Причинно-следственные отношения здесь, как и во множестве подобных случаев, не обрываются у предельной черты физического существования, но уводят в космическую бесконечность. Вертикаль, соединившая небо и землю, пересеклась с горизонталью человеческой жизни, вычертив крест – ту самую ношу, нести которую выпало на долю автора и его героев. (Наверное, не случайно один из «сквозных» персонажей рассказов Шаламова, более других наделенный биографическими чертами, назван Кристом – своеобразной контаминацией слова крест и имени Христос.) Причем восходящее движение сердца, подъем сознания в высший пласт бытия передается писателем как реальное событие, превращающее скорбный крест в крест животворящий. «Я замотал в одеяло, как в небо, голову наглухо <…>» (2, 296) – такое сопоставление неба с одеялом, бесценным источником тепла, очеловечивает не только природу Колымы, но и космос в целом. История восстанавливается в ее высшем религиозно-метафизическом измерении, оживляя холодные серые будни настоящего и выпрямляя кривые линии дурной бесконечности.
Писатель конструирует особый пространственно-временной континуум, где сгущается и растягивается хронос: из исторического далека появляются Ксеркс, Рамзес, Ассаргадон, Сократ, Петроний, Калигула; через сложнейшую систему ассоциаций в северные широты переносятся скифские курганы. Восемь лет, прошедшие со дней сидения в Бутырской тюрьме, кажутся восемью столетиями, и подобное