Москва слезам не верит. Даниил Мордовцев
это дело великое, страшное: об ем не то сказать, а и помыслить-то, и-и! Спаси Бог!
Они замолчали. Молчали и стрельцы, только гребцы медленно и лениво плескали веслами да назади тянули про «весновую службу»:
А емлемте[36], братцы, Яровы весельца,
Да сядемте, братцы, в встляны стружочки,
Да грянемте, братцы, в яровы весельца,
В яровы весельца – ино вниз по Волге.
– Вон и они про Волгу поют. Хорошая река, вольна, – снова заговорил стрелец.
– Как же ты с Волги сюда попал, коли у Разина служил?
– Да у него-то я неволей служил… Допрежь того служба моя была у воеводы Беклемишева, и там как Стенька настиг нас на Волге да отодрал плетьми воеводу…
– Что ты! Воеводу! Беклемишева?
– Ево, да это еще милостиво, диви, что не утопил… Ну, как это попарил он нашего воеводу, так и взял нас, стрельцов, к себе неволей. А после я и убег от него.
– И ноздри тебе на Москве не вырвали?
– За что ноздри рвать? Я не вор.
– А ты видел, как потом Стеньку-то на Москве сказнили?
– Нет. В те поры мы стояли в черкасских городех, потому чаяли, что етман польской стороны, Петрушка Дорошонок, черкасским людям дурно чинить затевал.
– А я видел. Уж и страсти же, братец ты мой! Обрубили ему руки и ноги, что у борова, а там и голову отсекли, да все это на колья… Так голова-то все лето на колу маячила: и птицы ее не ели, черви съели, страх! Остался костяк голый, сухой: как ветер-то подует, так он на колу-то и вертится, да только кости-то цок-цок-цок…
На западе, ближе к полудню, что-то кучилось у самого горизонта в виде облачка. Да то и было облачко, которое как-то странно вздувалось и как бы ползло по горизонту, на полночь.
– Никак, там заволакивает аер-от[37]…
– И впрямь, кажись, облаци божии. Не разверзет ли Господь хляби небесны? – крестится монах.
– А добре бы было, страх упека.
Воевода расстегнул косой ворот желтой шелковой рубахи, зевнул и перекрестил рот.
Облачко заметно расползалось и вздувалось все выше и выше. Казалось, что в иных местах серая пелена, надвигавшаяся на юго-западную половину неба, как бы трепетала. Старый помор-кормщик, сидевший у руля воеводского судна, зорко следил своими сверкавшими из-под седых бровей рысьими глазками за тем, что делалось на горизонте и выше. Жилистая, черная, как сосновая кора, рука его как-то крепче оперлась на руль.
Слева, по гладкой, почерневшей поверхности моря прошла полосами змеистая рябь. Неизвестно откуда взявшаяся стая чаек с плачем пронеслась на восток, к онежскому берегу, которого было не видно. Душный воздух дрогнул, и кочеток заметался и заскрипел наверху воеводской мачты. Что-то невидимое затрепетало красным полотном, на котором изображен был Георгий, прокалывающий змия с огромными лапами.
– Ай да любо, ветерок! Теперь бы и косым паруском можно, – послышалось откуда-то.
– Напинай, братцы!
– Стой! Не моги! – раздался энергетический
36
Емлить (
37
Aer (