Морок. Михаил Щукин
провожая ее. Ободренная близким его присутствием, Соломея пересилила страх и пошла, огибая мусорную кучу, вплотную подвигаясь к тому месту, откуда уходила, свечой поднимаясь ввысь, песня:
Поживем да умрем —
Будет голь пригрета…
Разумей, кто умен, —
Песенка допета!
Сидели они, мужчина и женщина, на старых разбитых ящиках, друг против друга. Это была та самая пара побегушников, которая утром сегодня стояла перед Полуэктовым и начальником лагеря. Свет фонаря едва доставал до певцов, и лица их проступали неясно, как на плохой фотографии. Мужчина играл, запрокинув голову, уставясь в низкий и грязный полог. Бушлат был распахнут, и явственней, четче, чем лицо, виделся треугольник белой казенной рубахи. Женщина пела, сложив крест-накрест руки на высокой груди. Длинные волосы, выпущенные из-под ушанки на волю, будто обваливались в пустоту.
Спотыкаясь, Соломея подошла совсем близко, и женщина увидела ее. Не могла не увидеть. Но она даже не шелохнулась, раскачиваясь в такт песне. Чтобы положить деньги на баян, как велел Павел, требовалось сделать еще пару шагов, но Соломея не решилась. Опустила смятые бумажки на разостланную газету, на которой стояли бутылка и стакан.
Надо было уходить.
Но что-то удерживало Соломею на месте. И она, не шелохнувшись, смотрела на поющую пару, которая не обращала на нее никакого внимания. Больше того. Ей хотелось присесть рядом с поющими на такой же замузганный ящик и самой запеть. Откинув голову, вытолкнув из себя страх, свободно и вольно, как поет человек, который ничего и никого не боится. Все, что случилось с Соломеей за эти непомерно длинные сутки, все, что она пережила, отозвалось таким неистовым желанием воли, что она обо всем забыла. Но позади, за кучей, нетерпеливо кашлянул Павел, и она медленно попятилась, ожидая, что кто-нибудь из двоих все-таки обернется, окликнет или хотя бы чуть пристальней поглядит на нее. Для поющих важнее песни ничего в мире не было. И не могло быть. И никогда не будет. Так Соломея чувствовала.
Павел осторожно ухватил ее за плечи, повернул к себе и накрыл полой куртки.
– Отдала? Как они?
– Поют…
– Пусть поют. А я уж думал, и не встречу их больше. Ладно, пошли.
По тропинке они выбрались на окраину свалки. Долго перелезали через толстые трубы. Железо парило, горячее, оно жгло ладони и колени. Трубы замыкались в отдельные системы, и когда казалось, что уже выбрались из хитрого лабиринта, как тут же, через десять-пятнадцать шагов возникал другой. Соломея совсем обессилела. Потеряла туфель, разыскивать его в темноте не стали, и теперь ногу, почти голую, в одном капроне, то опаливало жаром трубы, то студило режущим земляным холодом. Большущий пиджак, который Павел сдернул с Дюймовочки, когда они уходили из бывшего цирка, то и дело распахивался, легонькое платье нисколько не грело, и Соломея дрожала, едва сдерживая чаканье зубов. Павел же не давал передыху, цепко ухватив за руку, тащил ее, спотыкаясь в темноте, и время от времени успокаивал: «Скоро, скоро уже, потерпи…»
Наконец-то трубные лабиринты кончились. По правую руку выступили приземистые, без единого огонька, здания, обнесенные сплошной оградой. Тонкие