Русский апокалипсис. Виктор Ерофеев
носителем, выбрало меня, переписало на меня свою предстоящую информацию.
Я и был тот ребенок-слово, родившийся на свет ради его произнесения. Все дети разговаривали вокруг меня – я молчал. Африканские мистики знают, что существует множество способов и средств, цель которых – упростить рождение слова. Мне, жившему в Москве, явно не подходили основные из них: трубка и табак, употребление ореха колы, спиливание зубов, обычай натирать зубы красящими веществами, татуировка рта. Я догадывался, что рождение слова сопряжено со значительным риском, ибо оно нарушает гармонию молчания. Молчание, тайна обладают инициационной значимостью, так как мир изначально существовал без слов. Моя речь до сих пор затруднена, я инстинктивно косноязычен, а в молодости с этим вообще была беда (я говорил, краснея от смущения), губы напрягаются, их сводит судорога, мне непонятны легко говорящие люди, телевизионные дикторы новостей, комментаторы, я отношусь к болтунам, как к предателям. Знаменитый сталинский плакат честной женщины с поднятым к губам пальцем: не разболтай тайну! – мне нравится метафизически, мне страшно говорить: я боюсь вспороть мир, из которого вылезут кишки явлений и следствий, я знаю, что в причинно-следственных связях нет никакого смысла. В своем младенческом сновидении, изначально, я не нуждался в речи, ибо все, что существовало, понимало неслышимое слово, беспрерывный шелест воздуха.
Обстановка складывалась следующим образом. Я видел грубое, воплотившееся в дерево фаллическое божество. Я видел небесного демиурга, растекающегося водой, как будто из фонтана. Они обменивались информацией без слов. Но я не знал, будучи Аи, что жена фаллического божества, породившего не только растения, но и животных, ревнует мужа ко всем женщинам, созданным демиургом. Я чувствовал, что там было что-то не то, я не мог тогда это понять, но теперь понимаю, что он с ними совокуплялся. Тогда я чувствовал скорее напряженность их отношений. Возможно, женщина не вытерпела и тоже изменила мужу: вот она едет в беленькой блузке в московском метро домой, следующая станция – «Маяковская», пора выходить на платформу, и тогда фаллическое божество, похожее на дерево, преследует ее, хватает за горло и сжимает его. Между неверными супругами от столь бурного выяснения отношений в спальне, с расписным дагестанским ковром во всю закроватную стену, в шуме дыхания возникают паузы, необходимые для порождения слов и возникновения речи. Я начинаю понимать, что слово – последствие измены, форма ее дискурса, и заползаю под диван.
Под низким диваном пыльно, валяются давно утраченные предметы, игрушки, монеты мелкого достоинства, фантики от скушанных конфет. Я молчу, пораженный открывшейся мне истиной. За мной под диван лезет в коричневых чулочках моя сверстница и троюродная сестра Лена, приехавшая в Москву погостить из Керчи. Она хочет у нас поселиться, прописаться, но что-то мешает. Слово «Керчь» до сих пор хрустит песком у меня на зубах и почему-то похоже на слово «сердце». У нее папа – военный летчик с летательной фамилией Елагин. Летом мы играли с ней на Трудовой в густом, расцарапывающем руки малиннике в перевязочный