Репетиции. Владимир Шаров
расшаркиваний, «закрытых» тем, я, едва мы сели за дневник и напали на такую параллель, предложил ему прерваться и выпить. Сославшись на какую-то дату, сказал, что у меня праздник, после первой рюмки стал объясняться Мише в любви, называл лучшим другом, говорил, что Сертан свел нас – спасибо ему за это, и хватит о нем. Потом мы с Мишей ходили за второй бутылкой, и, когда возвращались, я перегорел. Я всегда форсировал свои дружбы, не умел поддерживать их на одном уровне. Мне нужны были изменения, нужна динамика – единицы смотрели на это, как я, с остальными же у меня всё быстро сходило на нет.
И здесь я, вдруг неизвестно на что обидевшись, кажется, на то, что получалось, что я не так люблю своего отца, как он – своего, я забыл, что его отец погиб, а мой нет, потом вспомнил и всё равно сказал Берлину, что неужели он не понимает, что, если бы его отец не потерпел поражения, а победил, а он боролся и мечтал победить, это ясно, – и Франция и Бретань были бы тогда, как Россия, а то еще хуже России – в конце концов, ученики нередко превосходят учителей. Я сказал, что мне, конечно, жаль его отца, подобной смерти никому не пожелаешь, да и человек он, наверное, был добрый и хороший, но это всё – пока. А дальше, даже если он лично и не хотел никого убивать, то и остальные так решительно не хотели, что азарт прошел, когда трети страны не осталось. И может быть, слава богу, что в какой-то момент они о других забыли и резать стали сами себя и здесь тоже так увлеклись, что до сих пор остановиться не могут. Всё же я, наверное, говорил это намного мягче, чем написал, и помню, что прямой обиды не было: всё было построено и звучало как вопрос, хотя и не тот, какой я был вправе ему задавать. Он и понял это как вопрос, потому что сам много лет то же говорил своей матери. И ни разу она ничего возразить ему не сумела. Мне он ответил буквально следующее: «Нельзя равнять убийц и убитых».
Мы оба понимали, что это не всё, что знаки в том времени так легко не расставишь, – я сказал ему: «Миша, но ведь они часто рокировались».
«Нет, – ответил он. – Убитые убийцами уже не становились».
«Конечно, – сказал я, – но многие из убитых ими были. В конце концов, сколько гэпэушников расстреляно – они и своих не жалели».
«Не все убитые были убийцами», – это его слова.
«Да, – согласился я, – не все, сначала никто из них об этом не думал, в детстве они были дети как дети, они и потом пеклись лишь о всеобщем счастье, но им сказали, что надо, другого пути нет, – и колеблющихся, увы, оказалось немного. Одни это делали, конечно, с бо́льшим удовольствием, другие – с меньшим, только из чувства долга, но отказавшихся были единицы. Почему так было? – спросил я его. – Почему отказавшихся были единицы?»
Он понял, что я спрашиваю про его отца, о нем он мне и ответил.
«Сережа, – сказал он, – то, в чем мой отец обвинялся и за что был убит, – он не совершал, это вы знаете и с этим, насколько я понимаю, согласны. Теперь о том, в чем обвиняете его вы. Мой отец никогда никого не убивал, и я думаю, что нельзя судить человека за преступления, им не