Ты знаешь, что хочешь этого. Кристен Рупеньян
банками, мы слышим, как ты тяжело дышишь, как диван скрипит, ты, поди, почти все время под дверью, подсматриваешь за нами, то есть все нормально, мы не против, мы понимаем, что ты дошел до ручки, но ради бога, прекрати, пожалуйста, врать. Потом мы рассмеялись, слишком громко, и налили всем еще по одной, а потом началась новая игра, и шутка была в том, что если он нас видел, десятки раз, то по справедливости и мы должны на него посмотреть. Пусть покажет, может же он показать нам, чем он занимается на диване, на нашем диване, когда нас нет рядом. Мы, казалось, несколько часов издевались над ним, и дразнили его, и наседали, а он все больше бесился, но не уходил, его как прибили к дивану, и когда он наконец начал расстегивать джинсы, нас заштырило, как никогда. Мы смотрели на него, пока могли, а потом бросились к себе и занялись этим с открытой дверью, но его не позвали, не в тот раз; мы хотели, чтобы он наблюдал за нами снаружи, заглядывал в комнату.
Наутро всем было неловко, но мы справились, мы говорили: господи, как же мы напились, вообще ничего не помним. После завтрака он ушел и пропал на три дня, но на четвертый вечер мы ему написали, и пошли вместе в кино, а на пятый вечер он пришел к нам. Мы не упоминали про ту шутку и про то, что между нами произошло, но просто то, что мы вот так пьем вместе, казалось знаком согласия, что это снова случится. Мы пили крепко, всерьез, и с каждым часом напряжение росло, но росла и наша уверенность, что он этого хочет, и в конце концов мы сказали: иди в нашу спальню и жди нас. Когда он ушел, мы еще долго допивали, смакуя каждый глоток, а потом поставили бокалы и пошли за ним.
Мы установили правила, что ему можно, а чего нельзя, что можно трогать, а что нет. По большому счету, ему было нельзя ничего; он в основном смотрел, а иногда ему и этого не разрешалось. Мы были тиранами; большую часть удовольствия мы получали от того, что устанавливали правила, меняли их и наблюдали за его реакцией. Поначалу то, что происходило ночами, было странным, об этом нельзя было говорить, так, хрупкий пузырек у края настоящей жизни, но потом, где-то через неделю после того, как это началось, мы впервые придумали для него правило днем, и внезапно мир треснул и возможности хлынули через край.
Поначалу мы заставляли его делать то, о чем говорили постоянно: встать, принять душ, побриться, прекратить писать этой жуткой девице. Но теперь каждое распоряжение сопровождалось электрическим потрескиванием, мерцанием в воздухе. Мы добавили новое: пусть пойдет и купит себе одежду поприличнее, которую мы выберем. Пусть пострижется. Пусть приготовит нам завтрак. Пусть уберет вокруг дивана, на котором спит. Мы составили расписание, нарезали его на мелкие, мельчайшие части, пока он не начал спать, есть и ходить в туалет, только когда мы ему велели. Если так рассказать, кажется, что это жестоко, но он подчинялся без жалоб и на какое-то время расцвел от нашей заботы.
Нам это нравилось, эта его готовность угождать, а потом, понемногу, она начала нас доставать. В смысле секса это было сплошное разочарование, подчинение оказалось у него в крови; стоило нам по-новому