Самарская вольница. Владимир Буртовой
не смеет руку на нее положить помимо ее согласия. И меня погубить не отваживается, чтобы ее не потерять вовсе, зная крутой нрав Луши…» И невольно вздохнул с тягостным сожалением, что еще какой-нибудь час, и он никогда больше в жизни не увидит этого дивного смуглого лица, красивого гибкого стана, не ощутит больше на щеке прикосновения этих ласковых заботливых пальцев!
– Заговаривала я, раба Божья Лукерья, – тихо говорила между тем Луша, и Никита снова переключил внимание на движения ее рук, – своего названого братца Никитушку о сбережении в дальней дороге: крепко-накрепко, навек, на всю жизнь! Кто из лугу всю траву выщипет, из моря Хвалынского всю воду выпьет и не взалкает, и тот бы мое слово заговорное не превозмог, мой заговор не расторг. Кто из злых людей его обзорочит и обпризорит, околдует и испортит, у того бы тогда из лба глаза выворотило в затылок; а моему названому братцу Никитушке – счастливая путь-дороженька на родимую сторонушку, доброе здоровье и любовь-счастье одно-единственное по гроб жизни своей…
Лукерья еще раз огладила согретыми над паром ладонями лицо Никиты, провела пальцем по нежной чувствительной кожице шрама от скулы и до уха, заглянула ему в глаза своими тоскующими глазами, хотела что-то сказать, но от порога торопливо шагнул тезик Али, который так и не произнес за все время ни слова. Он легонько тронул Лукерью за плечо, и она очнулась от забытья, словно из другого мира и с другими видениями возвратилась в этот каменный полутемный сарай.
Оба разом встали из-за стола.
– Пора тебе, Никитушка. Дозволь поцеловать тебя, как брата, на дороженьку… Диву даюсь я, братец, тому, что вещает мое сердце. А вещает оно, что свидимся мы с тобой при столь же странных обстоятельствах, как свиделись здесь, в кизылбашском Реште.
– И дай-то Бог, чтоб вещее сердце не обмануло тебя, – ответил искренне Никита, чуть склонился. Лукерья взяла ладонями его голову, горячими сухими губами коснулась лба, перекрестила и поспешно, словно оборвав в душе какие-то сомнения, покинула сарай. Тезик вынул из мешка довольно старый, но теплый халат, поношенную баранью шапку, сапоги с тупыми носками и знаком дал понять, чтобы Никита все это надел на себя.
– Надо же, – подивился Никита, облачившись в одежду, – ровно по мне все меряно… Ну, хозяин, спаси тебя твой аллах за хлеб-соль, а я в долгу перед тобой не останусь, помяни мое слово, – и поклонился по русскому обычаю рукой до глиняного пола.
Али сверкнул белозубой улыбкой, но лицо оставалось все таким же, словно замороженным, и глаза непроницаемо черными, бездонными, под стать морской пучине в безлунную ночь. Дрогнуло сердце Никиты от неотзывчивости кизылбашского тезика, да успокоил тут же сам себя – должно, характер такой у перса, скрывать свои чувства за внешней суровостью. «А может, рад-радешенек, что разлучает наконец-то нас с Лушей… И я бы ревновал до дикости, доведись судьбе поменять нас местами. Ох, Луша, Луша, занесла тебя бесшабашная натура невесть в какую дикую страну, и вырвешься ли, соловушка, из этой каменной клетки?»
– Идем,