Трое. Максим Горький
Это ведь не больно трудно! Идёшь и видишь – лес – леса, небо – небеса!.. А то поле – воля!.. Само собой выходит!
– А теперь что ты будешь делать? – спросил его Илья.
Пашка мигнул глазами, оглянулся вокруг, помолчал и, наконец, негромко и неуверенно сказал:
– Что-нибудь!..
Но тотчас же снова решительным голосом объявил:
– А потом – опять убегу!..
Он стал жить у сапожника, и каждый вечер ребятишки собирались к нему. В подвале было тише и лучше, чем в каморке Терентия. Перфишка редко бывал дома – он пропил всё, что можно было пропить, и теперь ходил работать подённо по чужим мастерским, а если работы не было – сидел в трактире. Он ходил полуголый, босый, и всегда подмышкой у него торчала старенькая гармония. Она как бы срослась с его телом, он вложил в неё частицу своей весёлой души, и оба стали похожи друг на друга – оборванные, угловатые, полные задорных песен и трелей. Вся мастеровщина в городе знала Перфишку как неистощимого творца разудалых и смешных «частушек», – сапожник был желанным гостем в каждой мастерской. Его любили за то, что тяжёлую, скучную жизнь рабочего люда он скрашивал песнями и складными, шутливыми рассказами о разных разностях.
Когда ему удавалось заработать несколько копеек, он половину отдавал дочери – этим и ограничивались его заботы о ней. Она была полной хозяйкой своей судьбы. Она очень выросла, её чёрные кудри спустились до плеч, тёмные глаза стали серьёзнее и больше, и – тоненькая, гибкая – она хорошо играла роль хозяйки в своей норе: собирала щепы на постройках, пробовала варить какие-то похлёбки и до полудня ходила с подоткнутым подолом, вся испачканная сажей, мокрая, озабоченная. А состряпав обед, убирала комнату, мылась, одевала чистое платье и садилась за стол к окну чинить что-нибудь из одёжи.
К ней часто приходила Матица, принося с собой булки, чай, сахар, а однажды она даже подарила Маше голубое платье. Маша вела себя с этой женщиной, как взрослый человек и хозяйка дома; ставила маленький жестяной самовар, и, попивая горячий, вкусный чай, они говорили о разных делах и ругали Перфишку. Матица ругалась с увлечением, Маша вторила ей тонким голосом, но – без злобы, только из вежливости. Во всём, что она говорила про отца, звучало снисхождение к нему.
– А чтоб в него печёнки зсохлись! – гудела Матица, свирепо поводя бровями. – Что ж? Забыл он, пьянчуга, что в него дитя малое зосталось? Гадка́ его морда, чтоб здох, як пёс!
– Он ведь знает, что я уж большая и всё сама могу… – говорила Маша.
– Боже мой, боже! – тяжело вздыхала Матица. – Что же это творится на свете белом? Что будет с девочкой? Вот и у меня была девочка, как ты!.. Зосталась она там, дома, у городи Хороли… И это так далеко – город Хорол, что если б меня и пустили туда, так не нашла бы я до него дороги… Вот так-то бывает с человеком!.. Живёт он, живёт на земле и забывает, где его родина…
Маше нравилось слушать густой голос этой женщины с глазами коровы. И, хотя от Матицы всегда пахло водкой, – это не мешало Маше влезать на колени бабе, крепко прижимаясь к её большой, бугром выступавшей вперёд груди, и целовать её в толстые губы красиво очерченного рта. Матица приходила по утрам, а вечером у Маши собирались