Горюч камень Алатырь. Анастасия Туманова
под неё подстелил!
К сумеркам братья возвели шалаш: высокий, тщательно укрытый плотным еловым лапником. Внутрь накидали того же лапника, и Устинья сама перенесла на него ссохшегося от голода, лёгкого, как ребёнок, бурята. Тот так и не пришёл в себя, но, когда лекарка принялась вливать ему в рот из наспех выструганной ложки сизо-чёрное, невероятно вонючее снадобье, неожиданно принялся с жадностью глотать.
– Голодный, – вздохнула Устинья, – Ефим, дай сухаря! Ну, что смотришь – давай!
– Так последний же, Устька…
– И что – нам на шестерых его делить? Сыт останешься полкрошкой этой?! – рассердилась она. – Давай, говорю! Походите лучше, шишек посмотрите да грибов!
И грибы, и шишки с орехами принёс Петька. Устинья, отлив снадобья в туесок из коры, наспех сварила в котелке остатки крупы с грибами, сдобрив кашу последней щепоткой соли, и путники довольно сносно поужинали. Так и не проснувшуюся Василису отнесли в шалаш, рядом с ней прикорнул уставший Петька. Вскоре уснули и мужчины. Только Устинья просидела до рассвета, поглядывая на бледный месяц, плывущий над кедровыми вершинами. Когда угли гасли, Устинья вставала и подбрасывала в огонь сухие ветви. Сухой смольняк вспыхивал дружно, жарко, окатывая рыжим светом мохнатый край шалаша и угловатое, высохшее лицо бурята. «Выживет аль нет?» – сонно, почти равнодушно думала Устинья, прикидывая, хватит ли на завтра снадобья или придётся снова бежать к ключику, чуть заметному на дне оврага, который она сумела отыскать только по сырому запаху растущего в нём игиря. – «Кабы помер – может, и ему легче бы… Сколько ж он в той яме просидел – страсть подумать!»
Под утро уснула и Устинья и, запрокинув голову, улыбалась во сне: ей виделось далёкое, забытое уже, родное Болотеево, июньское разнотравье на солнечном, ясном косогоре, липа, вся в золотистых рожках, окружённая роями пчёл, высокое синее небо, подёрнутое рябью прозрачных облачков. И даже во сне сладко пахла мёдом липа, веяло с полей душистой пыльцой и жужжали мохнатые шмели в высокой траве, а плечи щекотали розовые метёлки иван-чая… «Быть грозе… – во сне подумала Устя, глядя на громоздящееся друг на друга облака. – Ливню быть…»
Бурят пришёл в себя к вечеру второго дня – и увидел прямо перед собой недовольную фииономию Ефима, приставленного следить за «болезным». Устинья ушла в тайгу за травой, Антип спал, Петька и Василиса, прихватив с собой Танюшку, побрели искать последние грибы. Испуганно залопотав, бурят пополз на локтях в сторону.
– Да лежи ты, басурманина! – попытался успокоить его Ефим, с досадой понимая, что его посечённая шрамами, заросшая лешачьей бородой рожа напугает кого угодно. – Лежи, не тронет тебя никто! Вот сейчас фершалка наша придёт…
Но «басурманина» и слушать ничего не хотела – и вовсю ползла прочь, натыкаясь локтями на корни и брошенные шишки. В конце концов бурят сшиб Устиньин туесок, тот опрокинулся набок, и по рыжей хвое поползла тёмная струйка снадобья.
– Вот сейчас башку-то отверчу! – вконец рассвирепел Ефим, вскакивая на ноги и хватая щуплого бурята поперёк живота. –