Горе старого Кабана. Николай Златовратский
работаешь… А зимой… что! Места не найдешь… Думал по осени телегу строить… давай тесать да пилить… А мужики смеются: «Ты бы, – говорят, – Кабан, лучше вот из колодца в колодец воду переливал… Скорей взопреешь!» И точно-взял бросил… Кому польза? – заключил он. – Так я думаю: сопьюсь я. Еще пока господь не допущает, а думается: враг одолеет… Вот оно што значит мужику шальные-то деньги: грех! один грех!.. Грабить оно при деньгах-то хорошо, точно…
И действительно, я стал замечать, что Кабан попивает. Не то чтоб он пил запоем или «кутил» – нет, а так вот – ходит-ходит, словно обваренный, да рюмку-другую и выпьет. К вечеру придет ко мне, а у него уж сквозь седую бороду на щеках румянец играет, с усов улыбка не слетает, а серые глаза не то смеются, не то плачут. И вот в эти-то минуты он бывал особенно похож на покойного Самару. Так же, как тот, облокотится он, прямо насупротив вас, на стол, склонит голову на ладонь и, не спуская с вас глаз, затянет заунывную-заунывную песню. У вас сердце щемит, а у него из-под усов блаженная улыбка не сходит.
А однажды он, совершенно неожиданно, поразил меня. Ходили мы с ним как-то по полям. Просил я его показать мне порядок общинного хозяйства – разные «гоны»[4], «жеребья»[5], «паи», «барышки» и т. п. Ему, видимо, очень нравилось, что я интересуюсь этим вопросом, и он с особенным удовольствием, даже с увлечением, отвечал мне такими подробностями относительно каждого жеребья, что вся деревенская жизнь встала передо мной как на ладони.
– Вот, вот жеребьёк-то… Это Миронов… Вишь ты, овес-то какой высыпал… гущина! (Мы ходили по яровому полю.) Конечно, что говорить! Сильная семья. Скотины одной крупной семь голов… А это вот, вишь, Степашкин жеребьёк.
– Плох.
– Плох, плох, брат… И говорить нечего – плох!.. А ведь труда-то она сколько кладет! Да, у нашей земли безданно-беспошлинно ничего не возьмешь… А у Степашки всего и скотины-то телка, да пара овец, да сивая кобыла. А ей бы, за ейные труды, золотую бы гречу-то надо! Вот что! Кабы по справедливости… Вот вишь, гляди – это вот мои жеребья-то… Вот какая гречиха-то нежится, господь с ней!.. А что наш-то труд? Так, баловство… Кому польза? Кого эта гречиха порадует? Зависть только народу… Отпишу я сыну: «Уродил, мол, нам господь гречиху ровно жемчуг, такую, что на год хватит, да еще и про запас останется». А он тебе, с женой-то, тишком да с улыбочкой: «А нам, тятенька, скажут, хошь бы чертополох у тебя уродился, так все единственно. Потому одна это только твоя потеха… А к нашему имуществу какая ни то пятерка приращения не сделает! Так, думаем, пустое это дело». И верно, и ве-ерно! – протянул Кабан и, неожиданно всхлипнув, отвернулся в сторону, высморкался. Я взглянул на старика, но он уже по-прежнему смотрел на меня, улыбаясь; только на щеках под глазами появились у него мокрые дорожки, да на бороде блестели две-три мелких слезинки.
Кабан сконфузился.
– Что с тобой, Аристарх Петрович? – спросил я.
– Дурак, одно слово – стал дурак голый… Пустопорожний человек, – ответил он серьезно, помолчав и смотря от меня в сторону, куда-то в далекое пространство
4
5