Собрание сочинений в 18 т. Том 11. Литература и жизнь («Русская мысль»: 1955–1972). Георгий Адамович
и хитрецой, в двуличье своем, неотделимом от непрерывного духовного пламенения – «как свеча перед иконой», – в каких-то своих плотоядных причмокиваниях и пришепетываниях, во влечении ко всему телесному, плодовитому, густо-житейскому, вместе с безошибочно-жадным слухом ко всяческим небесных вздохам, Розанов – не учитель, нет, а человек, который, может быть, первый в мировой литературе сумел рассказать о себе без прикрас, не то что сорвав с себя маску, а как будто и не подозревая, что в литературе маски распространены. В этом и величие, и ничтожество Розанова.
Несомненно, рядом с такими писателями, которые возвышаются, как глыбы, над остальным, заурядным, человечеством, он кажется мелок. В нем и было что-то мелкое, в нем сидел как будто персонаж из «Мертвых душ» или какой-нибудь Фердыщенко или Лебядкин, притом склонный идеализировать свое состояние. Но эта мелочность приняла у него чуть ли не богоборческие размеры, он на ней обосновал свой пафос и ей же наполнил страстную, самоубийственную тяжбу свою с «Судьей мира» – название замечательной статьи в «Темном лике», к сожалению, в сборник не вошедшей, – сознавая, конечно, что восстает на то, что ему дороже всего. Притом ум у него был очень зоркий, он свои слабости видел, но не хотел их скрывать, под старость утратив всякую сдержанность. В «Опавших листьях» это нередко бывает тягостно.
Только к концу жизни, после революции, представлявшейся ему тем более ужасной, чудовищной катастрофой, что в ходе русской истории он для нее не находил оснований, Розанов опять окреп, свернулся, съежился, и написал «Апокалипсис нашего времени», нечто вроде своего завещания, и написал так, как именно и пишутся завещания: с намерением передать людям все, что в душе его уцелело после отбора золота от побрякушек.
В целом, с бесчисленными «за» и «против», которые при чтении возникают в сознании, – явление удивительное. Да, бесспорно, были писатели неизмеримо более значительные, и если уж вспомнился Паскаль, то надо еще раз сказать, что до Паскаля Розанову – как до звезды небесной! Паскаль – кремень, алмаз, о который душа может разбиться, может и обточиться, но лишь при условии ответного посильного напряжения. При чтении Паскаля становится самого себя совестно, своей серости, своей слабости, своих ежеминутных сделок с жизнью, – как и при чтении Толстого. Для Розанова характерно то, что он не требует от читателя ни малейшего усилия, умственного или нравственного. Он тревожит сознание, но не ждет от него никакого взлета, будто на этом и строя свои расчеты на усталое читательское сочувствие, которого явно и с болезненным нетерпением ищет. «Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти, – вскользь говорит он о самом себе. – Мне всегда холодно». Его пугает грубость, суровость и безразличие мира, и в сущности, в последнем своем преломлении, откровенность его только на то и направлена, чтобы во всеуслышание сказать, что каждый человек достоин жалости, а он, Василий Васильевич Розанов, комок нервов, существо с кровоточивым сердцем,