Симеон Сенатский и его История Александрова царствования, или Я не из его числа. Роман второй в четырёх книгах. Все книги в одном томе. Николай Rostov
этот В. О. Ключевский, не мне судить. Павел Петрович утверждал, что именно тот.
Во-вторых, разговор уж больно между нами занятный произошел, когда он эту книгу мне вручил.
– Владейте, – сказал он с воодушевлением. – Просвещайтесь. И смотрите, не потеряйте. Она в одном-единственном экземпляре отпечатана. От сердца, можно сказать, отрываю, но вам она нужней. Из нее вы столько цитат для своих романов надергаете, что… – оборвал он себя на полуслове и захохотал. Нахохотавшись, заговорил серьезно: – Да, чуть не забыл. Откройте страницу сто двадцать шестую и прочтите. – Я прочел.
– Что, – воскликнул он победно, – хорош эпиграф для вашего сна третьего! – Я недоуменно посмотрел на него: сон свой третий я еще не видел, да что – третий! – я еще первых двух снов своих не видел.
– Увидите, я вам обещаю, – тут же заверил он меня ласково и лукаво. – И вот что я вам скажу. Когда вы сон свой этот увидите – и проснетесь в холодном поту, разговаривать нам с вами об этом будет некогда.
Действительно, разговаривать нам было некогда – да и ни к чему. Сон свой третий я увидел, пребывая в кошмарном бреду, когда он меня из коляски выбросил, и, разумеется, сон этот от Беса в роман мой не войдет. А впрочем, почему бы мне его здесь не привести? Но эпиграф к этому сну я другой присовокуплю, тыняновский.
Сон третий, от Беса
Случайный путешественник-француз, пораженный устройством русского механизма, писал о нем: «Империя каталогов», и добавлял: «блестящих»…
И были пустоты.
За пустотами мало кто разглядел, что кровь отлила от порхающих, как шпага ломких отцов, что кровь века переместилась.
В тыняновском романе, явно списанном с «Истории Александрова царствования», еще и другие слова были, объясняющие, из-за чего это вдруг эти пустоты образовались – и что это за отцы порхающие, ломкие – как шпага, и почему кровь от них отлила?
С места, что называется, в карьер Тынянов свой роман начал.
На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой. Время вдруг переломилось; раздался вдруг хруст костей у Михайловского манежа – восставшие бежали по телам товарищей…
Лица удивительной немоты появились сразу, тут же на площади, лица, тянущиеся лососинами щек, готовые лопнуть жилами. Жилы были жандармскими кантами северной небесной голубизны, и остзейская немота Бенкендорфа стала небом Петербурга.
Под присмотром этой небесной, бенкендорфской, немоты и вошел Павел Петрович в кабинет к государю с той порхающей походкой людей, чей век кончился на той холодной зимней площади, нет, не в двадцать пятом году, а на тринадцать лет раньше – в тысяча восемьсот двенадцатом.
Государь смотрел в окно на Неву.
– Ваше величество! – сказал Павел Петрович громко и отчетливо.
– Я