Камера смертников. Последние минуты. Мишель Лайонс
в 1986 году в Лаббоке двух официанток, «страшно напоминает Пингвина из “Бэтмена”». Томас Мейсон, который в 1991 году убил мать и бабушку своей бывшей жены, – «копия моего дедушки: те же помаргивания и судорожные движения». Как и Мейсон, мой дедушка – из тех упертых стариков, что всегда при оружии и вечно грозятся кого-нибудь пристрелить. С одной только разницей: мой дед никого не пристрелил.
Психолог, наверное, нашел бы объяснение «двойникам» на смертной кушетке; например, что я подсознательно пытаюсь как-то очеловечить этих страшных людей и тем самым смягчить впечатление от происходящего, но, думаю, я просто была по-детски беспечной. Меня не огорчало, что Томас Мейсон напоминает моего дедушку, ведь он все равно не мой дедушка.
Когда я поселилась отдельно от родителей – как раз перед тем, как начала посещать казни, – я все боялась, что приду домой, а в шкафу у меня кто-нибудь прячется, – причем боялась буквально до потери рассудка. Можете сказать: «Такого в жизни не бывает!» Но одна из первых моих казней как раз свершилась над таким преступником. Джеймс Клейтон пробрался в квартиру незнакомой женщины, спрятался в шкафу, а когда хозяйка вернулась домой, он ее убил, – и все потому, что его подружка пригрозила с ним порвать. Сразу после казни Клейтона я пошла и написала статью, а потом – прямиком в бар.
Как-то раз в комнате для свидетелей родственники осужденного принялись упрекать нас: мол, вы, журналисты, «тоже часть машины для убийства». Меня и это не задело, я смотрю на вещи иначе. Я – всего лишь репортер, я пишу о том, что вижу. Я не имею отношения к происходящему. В такой профессии молодость – большое преимущество. Я начинала в двадцать четыре, а значит, мне куда легче было абстрагироваться от ситуации и разложить по полочкам то, что я видела.
Друзья шутили над моей работой, слали дурацкие письма и эсэмэски. Но и хьюстонские полицейские – люди, которые имеют дело с ранами, убийствами, расчлененкой, – не раз мне говорили, что не пойдут смотреть казнь даже за деньги.
Мой брат, повидавший в поездках по Ираку вещи и похуже, не понимал, как я могу снова и снова входить в комнату смерти и наблюдать, как умирают люди. Зато я, – не сочтите за пустую болтовню, – никогда не смогла бы зарабатывать, скажем, стрижкой волос. Если я во время еды вижу чей-то волосок – начинаю давиться. Одна из моих лучших подруг – парикмахер, и я порой ее спрашивала: как ты можешь этим заниматься? Наверное, что одному хорошо, другому – ад; думаю, каждый запрограммирован для какой-то определенной работы.
Когда в тюрьме меня узнали получше и поняли, что нервы у меня крепкие, стали показывать фотографии заключенных, совершивших самоубийство, в том числе одного смертника, который перерезал себе горло, да так, что голова едва держалась. Меня и это не выбило из колеи. Любой журналист – во всяком случае, хороший – способен дистанцироваться от происходящего, быть бесстрастным и внимательным. Наблюдение за казнью – часть моей работы; и только я за порог – сразу о ней забываю.
Есть, однако, в