Стихотворения. Владимир Высоцкий
дожить не успел, так хотя бы – допеть!
Я коней напою,
я куплет допою,
Хоть мгновенье еще постою
на краю-у-у…
Все так и сбылось – буквально как по писаному, как по спетому. А главное: сбылась неистовая же любовь его к России, неистовая боль за нее. Сбылась и ответная любовь, ответная боль.
Совесть сбылась: весть, весть от человека к человеку, от людей к людям: со-весть.
Словно семь заветных струн
Зазвенели в свой черед —
Это птица Гамаюн
Надежду подает!..
Очень часто у него про смерть, свою и чужую. Но это же именно от серьезности отношения к жизни, от могучей жажды ее, от неутолимого голода работы: успеть! успеть!.. И когда беспрестанно упрекают наше искусство в том, что оно, дескать, отрывается от жизни, то мне хочется сказать и другое: не слишком ли оно оторвано от смерти? Будто мы не смертны уже, будто смерть – это что-то вроде «родимого пятна» от старого вроде предрассудка, который вот-вот должен отмереть. Да ведь без смерти не было бы, может, и никакой нравственности вообще – к сведению некоторых «оптимистов»…
<…>
Дельвиг писал Пушкину: «Никто… не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты…» Что надо, чтобы пробиться сквозь наши каменные сердца, чтобы оживить их надеждой и болью? А чем еще можно их оживить?
Булат Окуджава играет на своей тихой волшебной дудочке – и вдруг, сквозь асфальт, прямо на камнях, зеленеют ростки…
А еще нужны, наверное, и настоящие отбойные молотки, еще и взрывать нужно камни, иначе тоже ни к чему не пробиться, ничего не найти. И Высоцкий сочинял и пел свои песни так, будто молотком отбойным и работал, сотрясая всех и сотрясаясь сам. Он именно взрывает сердца, и прежде всего свое собственное сердце. Зато к каким тоже росткам, к каким сокровищам пробивается.
Кажется порой: вот неверно, вот не так, а в результате вдруг забываешь о «неверности», и предстает тебе новая энергия, новая гармония, и даже возникает такое ощущение, что она давным-давно скрыта была в глубинах самого русского языка, речи русской, души – и вырвалась. И так называемые неправильности, неверности, негладкости у него – они большей частью не от слабости, наоборот: от неподдельной и высокой искренности, естественности, от силы, от манящего предчувствия неизведанности его пути. За ними новая правильность, открытие угадывается. Без них речь живая преснеет, дистиллируется, вкус теряет. Здесь именно та небрежность, та «грамматическая ошибка», за которую Пушкин любил русскую речь, без которой и не может быть трепета, напряженности, нарошности, то есть всего того, чем и живо живое (тем более поэтическое, песенное) слово, без чего никого нельзя заразить своим чувством, своей мыслью, нельзя отдать себя: не возьмут, не поверят.
Он так любил Слово! Он и буквы, звуки любил, все до единого, а некоторые особенно: л-л-л… р-р-р… ю-у-у… Каким-то чудом у него и согласные умели, выучились звучать как гласные, иногда даже сильнее. И даже становились как бы слогом, образуя особую рифму.
Слова, звуки у него сгущаются, концентрируются, взрываются, так что их не только видишь уже, но они словно становятся объемными, скульптурно напряженными, осязаемыми – кажется, дотронуться можно. Все это, очевидно, и