Исповедь. Максим Горький
зовут. В окна месяц смотрит, на полу светлые тропы лежат – на душе ещё темнее от них. Вскочил, взял верёвку от птичьей сети, вбил гвоздь в матицу, петлю сделал и стул подставил. Захотелось мне пиджак снять, снял, ворот у рубахи порвал и вдруг вижу, на стене тайно мелькнуло чьё-то маленькое неясное лицо. Едва не закричал со страха, но понял, что это моё лицо в круглом Ольгином зеркале. Смотрю – вид безумный и жалостный, волосы встрёпаны, щёки провалились, нос острый, рот полуоткрыт, точно задыхается человек, а глаза смотрят оттуда замученно, с великой горечью.
Жалко стало мне человеческого лица, былой его красоты, сел я на лавку и заплакал над собою, как ребёнок обиженный, а после слёз петля явилась стыдным делом, насмешкой надо мной. Обозлился я, сорвал её и швырнул угол. Смерть – тоже загадка, а я – разрешение жизни искал.
Что же мне делать? Прошли ещё какие-то дни, показалось мне, что мира я хочу и надо понудить себя к подаянию, стиснул зубы, к попу пошёл.
В воскресенье, под вечер, явился я к нему. Сидит он с попадьёй за столом, чай пьют, четверо ребят с ними, на чёрном лице попа блестит пот, как рыбья чешуя. Встретил меня благодушно.
В комнате тепло и светло, всё в ней чисто, аккуратно; попомнил я, с каким небрежением поп во храме служит, думаю:
«Вот где его храм!»
Нет нужного смирения во мне.
– Что, Матвей, тоскуешь? – спрашивает поп.
– Да, – мол, – тоскую…
– Ага!.. Сорокоуст заказать надо. Во сне не является ли?
– Является, – мол.
– Непременно – сорокоуст!
Молчу. Не могу я при попадье говорить, не любил я её очень; широкая она такая была, лицо большое, жирное, дышит женщина тяжко и зыблется вся, как болото. Деньги в рост давала.
– Молись усердно! – поучает поп. – И не грусти – это будет против господа, он знает, что делает…
Спрашиваю я:
– Знает ли?
– А как же? Эй, – говорит, – парень, известно мне, что ты к людям горд, но – не дерзай перенести гордость твою и на господень закон, – сто крат тяжеле поражён будешь! Уж не Ларионова ли закваска бродит в тебе? Покойник, по пьяному делу, в еретичество впадал, помни сие!
Попадья вмешалась:
– Его бы, Лариона-то, в монастырь надо сослать, да вот отец больно уж добр, не жаловался на него.
– Неправда это, – говорю, – жаловался, но – не за мнения его, а за небрежение по службе, в чём батюшка и сам виноват.
Начался у нас спор. Сначала поп в дерзости меня упрекал, говорил слова, известные мне не хуже его, да ещё и перевирал их, в досаде на меня, а потом и он и попадья просто ругаться стали:
– И ты, – говорят, – и твой тесть – оба грабители, церковь обокрали: Мокрый дол – издавна церковный покос, а вы его оттягали у нас, вот и пристукнул вас господь…
– Это верно, – говорю, – Мокрый дол неправильно отнят у вас, а вами – у мужиков!
Встал, хочу уходить.
– Стой! – кричит поп. – А деньги за сорокоуст?
– Не надо, – мол.
И ушёл, думая:
«Не туда ты, Матвей, душу принёс!»
Дня через три помер ребёнок мой, Саша;