Устав соколиной охоты. Михаил Успенский
чернильницу прямо на писаное… Вот горе-то: перебеляй теперь.
Может, не перебелять? Может, и не было вовсе никакой бумаги? Не было, и все тут. Путь за море не близкий, могла и затеряться. Там ведь эти плавают, как их… флибустьеры.
Вредная бумага, огорчительная. Не любят таких здесь.
Иван (Данило) Полянский глянул в слюдяное окошко. И не высоко вроде, а кажется, что Уральский камень видно и далее до Байкала, где гнул и корежил воевода Пашков негнучего протопопишку…
Из аглицкой столицы города Лондона пришло донесение от торгового человека Ивашки Ларионова. Ивашка в письмеце сообщал, что верный и проверенный человек в Лондоне погорел синим пламенем. А ведь десять лет жил, принят был в Думу ихнюю – парламент, все бумаги выправил, словечек аглицких нахватался гораздо. И вот поди ж ты – вылез с предложением сидеть в палате по чинам, как в Думе боярской. То ли умом решился, то ли затосковал по дому. Сразу взяли на примету, а тут еще лорды, обсуждая этот вопрос, по аглицкому обычаю снялись драться, и лорд Шефтсбери, он же сын боярский Чурмантеев, во время драчки стал всех навеличивать русскими непечатными титулами, и от этого вовсе был узнан бывшим аглицким на Москве посланником… Словом, было от чего огорчаться Ивану (Даниле) Полянскому. Думать он думал, а чернильницу не поднимал: не было никакого сына боярского Чурмантеева. Да и торгового человека Ивашки. Мало ли что. Тем более море. И эти… флибустьеры. Дело такое.
В дверь сунулись: дожидаются.
– Проси, проси соколов моих.
Соколов было целых два: Василий Мымрин и Авдей Петраго-Соловаго. Оба служили в приказе по третьему году, разумели грамоте и тайным приказным премудростям, немало повывели уже воровства и измены. Первый сокол, Василий Мымрин, был высок, тонок, волосы на лице срамно убирал бритвой, а глаза у него от природы были мутного цвета, и были те глаза посажены близенько-близенько, и косили друг на друга зрачками, словно бы говоря: эх, кабы не переносье, слились бы мы, глазыньки мутные, в единый циклопов глаз, как в омировом сочинении про хитромудрого Улисса. Петраго же Соловаго Авдей росту был невеликого, зато широк, и руки до полу, и ладони – что добрые сковороды, а личико его все как есть было покрыто рыжим пухом – волос не волос, шерсть не шерсть, глаз же имел густо-черный и пронзительный…
Вот они и пришли, два такие.
– Докладай, – велел Иван (Данило) Полянский.
– Третьего дни, – степенно начал Василий Мымрин, – на свадьбе в Ямской слободе у мещанина Абрама Преполовенского мещанин же Евтифей Бохолдин с чаркою сказал: «Был бы здоров государь царь и великий князь Алексей Михайлович да я, Евтюшка, другой».
– И? – спросил Полянский.
– Отдан за приставы, – ответил Петраго-Соловаго и сам продолжал: – На той же мещанина Абрама Преполовенского свадебке во время рукобитья между стрельцом Андреем Шапошником да пушкарем Федькой Головачевым стрелец государевым именем пригрозил, а пушкарь казал ему кукиш и приговаривал: «Вот-де тебе и с государем!»
– Ну и свадьба! – подивился Иван (Данило). – И что же?
– Гости отданы за приставы, – сказал Василий Мымрин. – А когда за приставы брали, смоленский мещанин Ширшов кричал и врал: есть-де и на великого государя виселица…
– Нишкни! – испугался Иван (Данило). – Помягше излагай!
У Ивана (Данилы) стало противно внутри сердца.
– А жених с невестой?
– Отданы за приставы, – сказал Авдей. – Невеста же приставам сказала: «Как я не вижу мужа моего перед собою, так бы де и государь не видел света сего…»
– Ох, – сказал Иван (Данило). – Да это не свадьба, а воровской стан прямо… А Ивана Щура там не было часом?
Соколы охотно засмеялись шутке начальника. Дело в том, что было принято все темные и запутанные дела сваливать на таинственного и большей частью вымышленного «вора-ызменника» Ивана Щура, человека вовсе не уловимого.
Тут в дверь опять сунулись: идет!
Вошел в комнату глава Приказа тайных дел Алексей Михайлович Романов. В свободное от приказных работ время он управлял всея Великия, Малыя и Белыя Русью в качестве государя царя и великого князя.
…Во все времена все власть имущие чего-нибудь да боялись. А особенно те боялись, про которых историки потом писали: Святой, Незлобивый, Благословенный. И наверняка при таком правителе было перебито, перепытано и перепорото больше народу, чем при Грозных, Жестоких, Непреклонных.
Вот и Алексей Михайлович, царь Тишайший, крепко беспокоился за свою жизнь. Привелось ему во младости пережить и Медный бунт, и Соляной бунт, и несколько бунтов безымянных. От бунтов и прочего Алексей Михайлович стал бояться всего. Воров и шишей боялся, бояр и князей боялся, ведунов и ворожей боялся. Не любил ходить по глинистой почве: ну как ведун вынет след и начнет на него ворожить, наводя порчу? Боялся неграмотных – вдруг шарахнет чем по глупости, а пуще грамотных опасался – изведут, ироды. Мир царя был полон злодеев, заговорщиков, ловчих ям и острых углов. Даже любимому кречету Мурату подолгу вглядывался в желтые глаза: не оборотень ли? По причине этого