Евгения Гранде. Тридцатилетняя женщина. Оноре де Бальзак
его, где тридцать работников планировали, очищали и засыпали ямы в тех местах, где были порублены тополя, – слушайте, Крюшо: видите, сколько места занимало здесь каждое дерево? Жан! – закричал он работнику, – обмеряй-ка поскорей со всех сторон яму.
– Бок восемь футов, – отвечал работник.
– Шестьдесят четыре квадратных фута потери, – продолжал Гранде. – У меня в этом ряду было триста тополей, не правда ли? Ну, так триста раз шестьдесят четыре фута терялось, да вдвое столько же по бокам, да посредине столько же, всего, положим, три тысячи вязанок сена.
– Стоит шестьдесят тысяч франков, – пособил Крюшо.
– Скажите две тысячи, потому что на триста или на четыреста франков будет отавы. Так, сосчитайте-ка, сколько будет в сорок лет с процентами на проценты.
– Ну, хоть сто тысяч, – объяснил нотариус.
– Ну, хоть сто тысяч, – переговорил скряга, – ну, так две тысячи пятьсот сорокалетних тополей не дали бы мне и семьдесят пять тысяч франков. Потеря! Я рассчитал это, Жан! Засыпь везде ямы, кроме тех, которые у реки; там посадишь молодые тополя, вот что купил я недавно… Там, у реки, они будут на казенном содержании, – продолжал он, обращаясь к Крюшо, причем шишка на носу его стала легонько пошевеливаться, что означало в нем самую едкую иронию.
Изумленный, Крюшо смотрел на своего клиента в каком-то обожании.
– Ясно, ясно, – повторял нотариус, – невыгоднее садить деревья на заливных лугах!
– Да, сударь, – отвечал бочар.
Евгения не слушала расчетов своего отца и смотрела на величественный вид пышного течения Луары; но вдруг слова Крюшо поразили ее, и она стала прислушиваться.
– А что, Гранде, к вам приехал из Парижа зятюшка? А? Только и речи в Сомюре что о вашем племяннике. Не приготовить ли мне контракта… а? Гранде!
– Вы вышли пораньше, чтобы разузнать об этом, Крюшо, – сказал Гранде с насмешкой. – Ну, старый товарищ, нам скрываться нечего, я вам, пожалуй, скажу… Видишь ли, я лучше брошу дочь в Луару, чем отдам ее за кузена… Можешь всем рассказать. Впрочем, не рассказывай, пусть их еще подурачатся, посплетничают. Евгения едва устояла на ногах, услышав ответ отца своего. В один миг все надежды, все мечты, едва расцветшие в сердце ее, были смяты, разорваны, уничтожены. Она почувствовала, что уже судьба ее соединена с судьбой Шарля и что начинается для нее время любви, страданий и горести. Не в благородном ли назначении женщины быть величественнее в страдании и бедствии, чем в счастии и роскоши? Как могло чувство родительское исчезнуть в сердце отца ее? Чем виноват бедный Шарль? Для Евгении это было загадкой. Едва зародившаяся любовь ее была окружена страшной таинственностью. Она трепетала от страха; природа не улыбалась ей более; все дышало грустью, навевало уныние, и старая сомюрская улица, по которой они все трое возвращались домой, показалась ей темнее и мрачнее вдвое прежнего. За несколько шагов от их дома она опередила отца и постучалась в двери. Но Гранде, увидя в руках нотариуса газету еще под бандеролью, остановился поговорить с ним.
– Ну, как курсы, Крюшо, как курсы?
– Ах,