Страстотерпцы. Владислав Бахревский
большую часть выкупа, дам двести червонцев. На черный день берегу.
– Кто десять золотых пообещает, кто аж тысячу, но ни один не позолотил моей протянутой руки. – Серые глаза Прасковьи Васильевны стали темными. – Не верю тебе, святейший! Не верю в бедность твою! Унесите меня отсюда!
Слуги подхватили кресло, и Никон опамятоваться не успел, как уже по двору прогрохотала карета. С размаха вонзил в пол посох:
– Кому дерзят?! За что?!
Вздымая вихрь, влетел в спальню, упал в одеждах, с посохом, на постель. Лежал, ни о чем не думая, не гневаясь, словно сто лет кряду орал на безумцев во все горло. Горло и впрямь ломило, будто надсадил.
Разом поднялся, мимо всех, ни на кого не взглянув, ни на единый поклон не ответив, прошел по дому, по двору, за монастырскую стену и остановился лишь над водами Иордана – Истры.
Вода была кучерявенькая, катила завиток за завитком.
Бережно касаясь рукою пушистых ивовых цыпляток, Никон пробрался через заросли на заветное свое, на потаенное место.
Под ногами сплошь одуванчики – золотая парча земли. Кругом стена из прутьев. Даже с реки поляна закрыта древней, растущей из-под берега ветлой. Здесь ему было покойнее, чем за каменными стенами. Чувствовал себя как наседка в корзине.
– Господи, вот он я, грешный! – прошептал Никон, опускаясь на кривой ствол, удобный, как седло.
Смотрел на завитки воды, на пушистые комочки цветущей ивы, тянущиеся к лицу, на гору, на храм Воскресения.
Храм был огромный. Вздымался как облако. Но до завершения далеко. Строить и строить.
– Что я наделал, Господи?! – прошептал Никон, роняя посох. – Что я наделал?!
Бил поклон за поклоном, не произнося даже «Господи, помилуй». Царь стоял перед глазами. Ласковый, умноглазый. Ручкой повел окрест: «Господи, какое дивное место! Господи, как Иерусалим!»
До сих пор наполнены уши сим царским восторгом:
«О ненавистники! Не грешный Никон придумал Второй Иерусалим. То прозрение вашего царя, помазанника Божия. Это царь увидел и узнал. Потому и названа гора откровения – Елеоном».
Никон медленно поднялся с колен. Осенило вдруг: «Есть Фавор, Голгофа, Вифлеем, а Назарета все еще не обрели… Скудельниково! Чем не Назарет? Родина Иисусова…»
Подошел к реке, зачерпнул ладонью воды, умылся.
– Предтеча, милый! Иоанн, пророк больший! Столько ночей пережито в думах о тебе! Столько молитв и взываний тебе возглашено! Неужто с колеса судьбы невозможно отлепиться? Грязь-то слетает! Что же мне-то не отпасть?
Никон закрыл руками мокрое лицо.
– Господи, что я наделал?! Почему царь, мягонький Алексеюшка, почему он-то хуже каменного жернова?
Встал перед глазами чернявый Паисий Лигарид. Хорь вонючий. На всю Россию навонял, набрехал. За таких вот иудеи страдают. За таких гонят их и жгут.
Три часа без передыху бил поклоны опальный патриарх, но знал сердцем: ничего не воротишь. Воды судьбы перекрутят жернов, и быть зерну мукой…
– Мукой! – вырвалось у Никона. – А все ж ты, царь, был щенок и подохнешь в щенках.