Дочь чиновного человека. Иван Панаев
картам. Эти княгини и графини показывали, что делают ему в полном смысле честь своим посещением. За несколько дней до такого бала супруга г-на Поволокина принимала на себя вид гораздо важнее обыкновенного: она чаще и сердитее обращалась к дочери. «Как ты странно держишься, милая! В твоей турнире нет никакой грасы. Вот посмотрела бы ты на графиню Д * – загляденье просто: как войдет в гостиную, так и говорить не нужно – всякий узнает, что графиня. Так нет себе, где! У нас хорошего перенимать не любят. Вот хоть бы прошедший раз, когда у нас была княгиня, я просто не знала, что делать: не замечает ее, – и чем же занимается? Забилась в угол, да и изволит разговаривать с Катенькой Пороховой: экая невидаль! Другая, на твоем месте, прочь бы не отошла целый вечер от княгини, предупреждала бы ее малейшие желания, так бы и глядела ей в глаза. Ну, а то что она теперь о тебе подумает? уж верно скажет: экая дура, и слова-то сказать не умеет – такая невоспитанная! А кажется, матушка, потратили-таки на твое воспитание довольно. Каких учителей не нанимали! Вот посмотри, полюбопытствуй, у отца в кабинете есть счетец, что ты ему стоила. А он не бог знает какой миллионер!»
Неловкое унижение матери Софьи перед княгинями и графинями, грациозная недоступность, очаровательная важность этих госпож показали ей неизмеримое расстояние между ими и ею. Она с негодованием видела, как среднее сословие карикатурно вытягивается до подмосток, на которых величается аристократия, и с какою милою и снисходительною насмешкою эта аристократия смотрит на жалкие усилия легонького дворянства. Все это сделало на нее сильное впечатление и отдалило ее от общества, в котором она, по собственному сознанию, не могла играть никакой роли. Она выезжала потому только, что ей было приказано выезжать, и не отделялась в гостиных от массы. Это ничтожество в обществе нисколько не оскорбляло ее самолюбия: она знала, что наделена всеми средствами, которые бы должны были вывестъ ее на авансцену, но что только собственная воля заставляет ее не употреблять ни одного из этих средств и постоянно оставаться в глубине сцены. Там из простой, невольной зрительницы она вскоре сделалась невольною наблюдательницей. Мимо ее мелькали тысячи движущихся существ обоего пола, убранных самыми бессмысленными прихотями, разукрашенных самыми безумными предрассудками, которые назывались светскими приличиями. Это был пресмешной маскарад, пестрее, разнообразнее и бессмысленнее итальянских карнавалов, смешной еще более потому, что все эти движущиеся существа нимало не подозревали нелепости своих костюмов и, задыхаясь под безобразными масками, готовы были божиться, что они ходят с открытыми лицами. По крайней мере высшее общество, как французский водевиль, при всей своей пустоте, показалось ей в первый раз заманчивым, потому что оно имеет и блеск, и остроту, и каламбуры, и как будто наружный смысл; к тому же она видела издалека это общество: но среднее, – о, среднее общество! – оно показалось ей тем же французским водевилем, только презабавно переделанным на русские нравы.
Вот