Горькая судьбина. Алексей Писемский
бурмистр Чеглова-Соковина.
Ананий Яковлев – оброчный мужик Соковина, промышляющий в Петербурге.
Лизавета – жена Ананья Яковлева.
Матрена – мать Лизаветы.
Баба Спиридоньевна – соседка Матрены.
Дядя Никон – задельный мужичонка.
Шпрингель – губернаторский чиновник особых поручений.
Исправник.
Стряпчий.
Сотский.
Мужики: Федор Петров; выборный; Давыд Иванов; молодой парень; кривой мужик; рябой мужик; понятые; бабы.
Действие происходит в деревне Соковина.
Действие первое
Хорошая крестьянская изба. В переднем углу стол, накрытый белой скатертью, а на нем хлеб с солью и образком.
Явление I
Старуха Матрена сидит на одной лавке, а на другой баба Спиридоньевна.
Спиридоньевна (глядя в окно). Не видать, баунька… Ничуть еще!
Матрена. Ну где еще чуть! Поди, чай, дорога-то переметенная, все лошадке-то в упор… Прут, чай, шагом.
Спиридоньевна. Да кто, баунька, стрешником-то к нему поехал?
Матрена. Кто стрешником?.. На чужой уж, мать, подводе поехали; дядя Никон, спасибо, поохотился, нанялся за четвертачок, да чтобы пивца там испить, а то хоть плачь: свой-то, вон, пес работник другую неделю заехал на мельницу и не ворочает.
Спиридоньевна. А Лизавета-то, баунька, поехала?
Матрена. Поехала… женино тоже, мать, дело: как было не стретить… О, господи, господи… грехи наши тяжкие, светы наши темные!
Спиридоньевна (осклабляясь). Опасается она, поди, баунька, его шибко?
Матрена. Как бы, кажись, мать, не опасаться! Человек этакой из души гордый, своебышный… Сама ведаешь, родителю своему… и тому, что ни есть, покориться не захотел: бросивши экой дом богатый да привольный, чтобы только не быть ни под чьим началом, пошел в наше семейство сиротское, а теперь сам собою раздышамшись, поди, чай, еще выше себя полагает.
Спиридоньевна. Как не полагать! Может, мнением своим, сударыня, выше купца какого-нибудь себя ставит. Сказывали тоже наши мужички, как он блюдет себя в Питере: из звания своего никого, почесть, себе и равного не находит… Тоже вот в трактир когда придет чайку испить, так который мужичок победней да попростей, с тем, пожалуй, и разговаривать не станет; а ведь гордость-то, баунька, тоже враг человеческий… Может, за нее теперь бог его и наказует: вдруг теперь экую штуку брякнут ему!
Матрена. Да, эку штуку брякнут!.. Может, и жизни ее не пощадит: немало я над ней, псовкой, выла; слез-то уж ажно не хватает… «Вот, говорю, Ананий Яковлич из Питера съедет; как нам, злодейка, твое дело ему сказывать!» – «Что ж, говорит, мамонька, не твое горе: я в грехе, я и в ответе».
Спиридоньевна. А ребенок-то где, баунька? Зыбки-то, словно, не видать.
Матрена. В горенку перенесла; вчерася-тко-сь целый день с работницей оттапливала; мне-то ни слова не голчит, а, вестимо, ради того, чтобы не так уж оченно прямо кинулся в глаза Ананью Яковличу.
Спиридоньевна. Знает уж он, чай, баунька… Поди, еще в Питере разболтали ему: хорошее-то слово лежит, а дурное-то бежит.
Матрена. Нету, родимушка, нету; тоже кто вот из землячков пойдет, пытала я молить да кланяться, чтобы не промолвились о том. Опасно тоже было: человек еще молодой, живет в Питере, услышамши про свое экое приключение, пожалуй, и сам с круга свернет… Не пожалела она, злодейка, ни моей старости, ни его младости!
Спиридоньевна. То, баунька, хоть бы с себя теперь взять, – баба еще не перестарок; добро бы она в наготе да в нищете жила, так бы на деньгу кинулась; а то, ну-ко, в холе да в довольстве жила да цвела.
Матрена. Народом это, мать, нынче стало; больно стал не крепок ныне народ: и мужчины и женщины. Я вот без Ивана Петровича… Семь годков он в те поры не сходил из Питера… Почти что бобылкой экие годы жила, так и то: лето-то летенски на работе, а зимой за скотинкой да за пряжей умаешься да упаришься, – ляжешь, живота у себя не чувствуешь, а не то, чтобы о худом думать.
Спиридоньевна. Это, баунька, что? Кто богу хоть бы этим не противен, царю не виноват: я сама, грешница великая, в девках вину имела, так ведь то дело: не с кем другим, с своим же братом парнем дело было; а тут, ну-ко, с барином… Как только смелости ее хватило… И говорить-то с ними, по мне, и то стыдобушка!
Матрена (махнув рукой). Не знаю, кто уж с кем у них заговаривал… Глупая да старая тоже ныне стала… Этта вот по осени болесть-то эта со мной была, так и остатки все иззабыла; а тоже помню, как он в те поры впервые в избу к нам пришел… Я на голбце лежала, соскочила. «Здравствуйте, говорю, ваше благородие!» А Лизунька-то что-то у печки тут возилась. «Здравствуй, говорит, старуха», и прямо к ней. «Твоими бы руками, Лизавета, надо золотом шить, а не кочергами ворочать. Ишь, говорит, какая ты расхорошая». А она, пес, стоит