Автомобиль. Семен Юшкевич
нет, нет, никогда. Никому не дам ни обнять, ни поцеловать себя. Мне приятна только охота на меня. Он славный, милый охотник, и мне хорошо с ним».
Их вибрирующие голоса были полны электричества. Невидимый ток соединил обоих на один коротенький, головокружительный миг. Они невольно наклонились друг к другу. Он заговорил тихо:
– Ну, конечно, я материалист, Марья Павловна, вы должны были догадаться об этом. И я все время стараюсь заполнить пропасть, лежащую…
– Какая пропасть, что вы болтаете, – чуть испугавшись, оборвала она его и осторожно отодвинулась, чувствуя, что его глаза гипнотизируют ее.
«Он необыкновенно самонадеян, но все-таки в нем есть что-то приятное и неотразимо привлекательное», – успела она подумать, и вдруг оглянулась. Ей показалось, что кто-то сказал: Маша! Глаза ее встретили пламенный взгляд Малинина.
«Какой несимпатичный, – подумала она, – кто это? Ах, вспомнила, Малинин! Зачем он так смотрит на меня? Но кто же это позвал меня?»
Медведский, сбоку глядя на нее, спрашивал себя: «Неужели это восхитительное существо спокойно раздевается при своем деревянном муже, ложится с ним в кровать?»
Он посмотрел на Рогожского и увидел, как тот поднялся и присел к помещику Раевскому, еще крепкому и стройному, как сосна, старику, ярому крепостнику, которого здесь не любили, но боялись и уважали.
«Этакая пирамида, – злился Медведский, – его пулей не пробьешь. Хорошо бы утянуть у него жену, да куда с ней денешься? Разве в Крым увезти? Да ведь надо на фронт ехать», – с неприятным чувством вспомнил он.
И Марья Павловна смотрела на мужа. По знакомому выражению на его лице она поняла, что он говорит «умные слова», и ей стало скучно. Она отвернулась, вдруг притихшая, потерявшая настроение и блеск.
Малинин, все рассматривавший альбом, порывисто обернулся и широко раскрыл глаза. Он ясно услышал свое имя, произнесенное ее голосом «Я с ума схожу, я галлюцинирую, – подумал он, – а может быть и позвала, не сама она, а ее душа. Я ведь все время говорю ей: „я ваш, я ваш“. Она услышала. Ее „я“ уже знает, что для меня весь мир – это она, что она мне дороже собственной души. О, как хорошо».
И он перестал смотреть на нее, но видел ее до последней черточки и радовался. Молодые люди и девицы, сидевшие вокруг него, наполняли гостиную милым шумом своих голосов и золотого смеха, и это так славно сливалось с его радостью. И молодая душа голосов и золотой смех, и радость в нем, и вообще все вместе было подобно тем картинам, которые он писал, картинам без формы, без линий, чистым, красочным грезам, душой Вечно Единого.
Рогожский возражал Раевскому. Тема его ни в какой степени не интересовала, но он мог о чем угодно говорить с весом и значительно, с побеждающей искренностью. Заложив за низко вырезанный жилет тяжелые пальцы своей левой руки, – он только с пальцами за жилеткой мог говорить, – Рогожский так закончил беседу:
– Да, уважаемый, это неизбежно, мы все взлетим на воздух, если добровольно не отдадим мужику земли. Вот погодите, что будет, когда