И переполнилась чаша. Франсуаза Саган
жизни.
– Ну что, старина, – говорил Шарль, – хорошо спится в деревне? Птички разбудили? Тебе небось не хватало шума мусорщиков или, может, еще топота нацистских сапог под окнами на бульваре Распай? Хайль бум, хайль шнель пум-пум-пум-пум-пум. Ein, zwei, ein, zwei, ein, zwei, ein, zwei, хайль Гитлер, ein, zwei, пум-пум-пум…
И он, болван, еще смеется, подумала Алиса. Он смеялся и даже заговорщически ей подмигивал, словно антипатия Жерома к немцам была всего-навсего легким капризом, забавной причудой. Жером, со своей стороны, только присвистывал, точнее, выдувал со свистом воздух, безо всякой мелодии, с отчаявшимся и стоическим видом человека, принужденного к молчанию. В сущности, выглядел комично… Комичной была его физиономия, нарочито вытянувшаяся от жутких, чудовищных, неосознанных, возможно, но все же прискорбных глупостей, какие изрекал его сверстник, его лучший друг Шарль. Ха! Эти два балбеса и впрямь созданы друг для друга! И Алиса расхохоталась, поначалу просто нервно, но уже в следующую секунду что-то в ней надломилось: в силу простой звуковой ассоциации идиотские «пум-пум-пум» и два жалких немецких словечка, которые Шарль произнес до смешного осипшим голосом, разом сделали мрачным, устрашающим, ужасным все вокруг – и солнце, и завтрак, и мужчин, стоявших у ее ног, и зеленые ветки в окне, и свет дня. Алиса поднесла руки к лицу, зажала рот, будто сдерживая крик, перевернулась и уткнулась носом в подушку.
Наступило молчание. Алиса еще смеялась, но отрывисто, точно всхлипывала. Мужчины застыли и уставились на нее.
– Выйди, – прошипел наконец Жером, даже не глядя на Шарля, а тот, не взглянув на него, развернулся и вышел из комнаты.
Жером сидел на кровати, левой рукой он обнимал Алису за плечи, правой гладил ее по волосам. Он говорил очень тихим, очень спокойным голосом. Голосом, хорошо знакомым Алисе, умиротворяющим, привычным к ее неожиданным приступам отчаяния, нежным и внимательным голосом отца и брата, кем он и стал для нее за последние два года. Она в очередной раз призналась себе, что предпочитает этот голос другому – более высокому, взволнованному, юному – голосу любовника. И она продолжала рыдать, теперь уже от раскаяния и печали.
Чинно плывущее по небу солнце перевалило через дерево и легло на не прикрытую одеялом правую руку Алисы, свисавшую с кровати вне поля зрения Жерома и вне его тени; Алиса ощутила на руке сухое жгучее солнечное тепло и даже каким-то таинственным образом распознала, что тепло это было ярко-золотисто-желтым. На дворе стоял ясный день, и все было хорошо. Она обернула к Жерому припухшее, обезображенное слезами лицо, которое она уже больше не стыдилась ему показывать. Жерому гораздо чаще доводилось утирать ей слезы, нежели слышать ее смех – что ж, по крайней мере в это утро он получит и то и другое.
– Простите меня, прости меня, – оправдывалась она. Они были близки полгода, но прежде еще полтора прожили вместе под одной крышей, и Алиса иногда забывала говорить ему «ты», хотя Жером этим очень дорожил, несмотря на то или как раз потому, что она никогда не