Старуха. Николай Успенский
бог тебе здоровье! Век буду молить.
– Не видали тут нашего малого? – перебила дворничиха, обращаясь к купцу.
– Он давеча лошадей вел на реку поить.
– Пропал, шельмец, – пробормотала она и, повернувшись, ушла в сени.
Купец закурил сигару.
– Ай у вас коров-то нет? – спросил он старуху.
– Да нетути, сударик, – третий год никак не обигорим коровенки; телочка одна… восьмой месяц пошел с сердохрестной[4] недели.
– Не на что, видно, купить?
– Вестимо, не на што: живу в чужой семье, кормилец, с своей невесткой; бедность…
– В чужой семье?
– В чужой, родимый, – жалобно произнесла старуха.
– Отчего так?
– Да двух сыновей отдали в солдаты, касатик мой; старик помер, невестка вышла за другого, – осталась я одна; меня и перевели в их семью. Колочусь теперь с малыми ребятенками. Просилась было на птичный двор, – приказчик не позволяет, говорит: без тебя птичницы есть.
– Гм… А за что, примерно, сыновей отдали?
– Да кто знает, кормилец… отдали – и все тут. Одного, младшего-то, полагать надо, отдали за дело; а другого – как есть ни за што, так-таки ни за што, родимый мой.
– Ну, верно, качества какие-нибудь строил?.. За какое дело младшего отдали?
– Вишь… как бы тебе сказать… да если бы старшего не отдали, и младший не пошел бы.
– Каким же манером?
– Да так, касатик.
– Ну, за что старшего отдали?
– Я тебе баяла, желанный мой, что ни за што, вот как есть ни за што: диви б мужик был плохой, а то работящий мужик-то; бывало, чего-чего он… – на все горазд: и плотничал и того… санки ли сделать, другое ли что… Без него мы были как без рук. Опосля он бросил все, ничем не стал займаться, это перед солдатчиною-то: ходит как помешанный; а то пропадает, уйдет куда ни на есть, неделю целую не показывается домой, – да что я? больше недели; вот словно чуял… вестимо, не перед добром…
Старуха понурила голову и вздохнула.
– Вишь ты, – снова начала она, – это было Михайловым днем[5]: женили мы его; сыграли эту свадьбу; глядь-поглядь, примечаем: молодая, жена-то его, – красивая была, бог с нею, баба, – его недолюбливает и так совсем вот не ластится. А он, сердечный, был на лицо не совсем гож: оспа, еще когда он был махоньким, всего изуродовала. Да ведь и то сказать, кормилец, что не родись хорош-пригож, а родись счастлив. А он, голубчик мой, соколик ясный, родился непригож, да и несчастлив.
– Так, так, – вникая в слова старухи, сказал купец.
– Все ничего. Ну, она это, значит, его недолюбливает; уж видим все, что недолюбливает: за обедом ли сидит… хоть бы те одно слово промолвила. Он к ней там зачнет: «Что ты, Варвара Борнсьевна? – ее звали Варварой, – что ты невесела?..» – кусочек ей подложит. Он ее любил и уж н-и… вот как любил! перед богом… А она, касатик, все нет, да и на поди… такая мурогая завсягды. Вот как обжились они, Петруша, – его звали Петрушей – начал следить за ней: нет ли, дескать, на сердце кручинушки али зазнобушки, не любит ли она кого. Подмечает раз, другой – все нет… и виду
4
5