Предатель. Андрей Волос
налей! Он, чай, денег стоит!.. А так-то ладно, пользуйся…
И тут уж дело пошло быстро. Синее пламя керогаза исправно и весело шипело под железным ведром, мыло было не простое, а Капино — из ТЭЖЭ на Арбате, бывшего Брокара (запах волновал и даже немного кружил голову — ведь как забыть, что сама Капа пахла этим мылом и, следовательно, мыло пахло Капой), бритва не подвела, и уже часа через полтора Шегаев — чистый, с еще влажными волосами — начал застегивать скользкие пуговки свежей сорочки.
Он отчетливо представлял себе предстоящий путь: выйдет из дома, проберется раскисшим немощеным двором, повернет налево, простучит по «кошачьим головам» переулка до более или менее ровной брусчатки улицы, трамваем доедет до Садовой, заскочит в лавку Моссельпрома, над которой с одного плаката красотка, держащая коня, призывает курить папиросы «Дерби», а на другом в рассыпающихся веером спичечных коробках написаны безграмотные, но задорные стихи: «Арифметика простая — три копейки — коробок! Сразу пачку покупая экономишь пятачек!»
Потом снова сядет на трамвай «семерку», отлично успеет на поезд 18.20, а еще через час или чуть больше, пройдя рощу и миновав овраг, окажется на околице Разлогова. И — как снег на голову: кто приехал?! папка приехал! Игорь!.. наконец-то!.. И — обнять обоих, сгрести в охапку, зарыться лицом, почувствовать молочный аромат детских кудряшек и ее, Капин, — сладкий, солоноватый, нежный, памятный, любимый запах!..
Но к той секунде, когда пальцы добрались до последней пуговицы, ему вдруг стало так же отчетливо, как только что насчет путешествия в Разлогово, ясно, что нужно зайти проведать Игумнова.
И поэтому, застегнувшись, он не облачился в коричневые штаны, тужурку и старые ботинки, а надел свой единственный костюм (темно-серый, в мелкую диагональ), выходные туфли и фетровую шляпу цвета палого листа — предмет, которым искренне гордился.
Шагал быстро, стараясь не сосредотачиваться на неприятных мыслях. Было понятно, что поедет последним поездом. К тому времени, глядишь, и погода разгуляется — а то куда же, в самом деле, переть в такой дождь?
Дождь, правда, перестал, но мог в любую секунду пойти снова: голубые прорехи в небе были слишком лоскутны, чтобы внушить серьезную уверенность в будущем.
Самотека оказалась мокрой, лужистой. По левую руку промытые деревья недоверчиво вызолотились выглянувшим напоследок солнцем, по правую — небо снова тяжело синело и хмурилось. Проехал автомобиль. Лужи летели из-под колес серебряной мелочью.
Сомнений насчет того, дома ли Игумнов, у него не было — Илья Миронович неуклонно держался затворнического и малоподвижного образа жизни.
— Ну, батенька! — сказал он однажды в ответ на предложение пройтись. — Что вы! Муромца вспомните! Тридцать лет сиднем сидел. А иначе, я вас уверяю, из него никакого толка бы не вышло… Садитесь, садитесь! В ногах правды нет. Сейчас чайку спроворим.
Большая комната скрадывалась теснотой натырканных вещей и предметов: книжных шкафов (неслыханно удобных — «американских», со стеклами-перевертышами, легко и удобно задвигающимися поверх ряда книг), тяжелым комодом нового немецкого