Юношеские годы Пушкина. Василий Авенариус
что коснулся лбом стола.
Но вслед за тем поднялась общая суматоха. За необычным оживлением у дряхлого старца актера последовал внезапный же упадок сил. Как мертвец побледнев, он закатил глаза, схватился за грудь и наверное грохнулся бы на пол, если бы подоспевшие молодые люди не подхватили его под мышки, не усадили в кресло. Всех более, казалось, перепугалась виновница всего, Прасковья Николаевна. Она суетилась около гостя, как около родного, и, налив ему стакан воды, почти насильно заставляла его пить.
– Спасибо вам, дуса моя… – лепетал он, отпивая глоток за глотком. – Разгорячили вы меня, старого, и, боюсь, пролежу я теперь сутки в постели…
Сначала хозяева думали уложить его сейчас же в постель. Но, когда он немного оправился, решено было перебраться в соседнюю гостиную.
– Туда нам и кофе подадут, – сказала хозяйка, – там вы отдохнете в кресле.
– Да и я кстати маленько вздремну с вами, – добавил хозяин, – такое уж у меня положение:
Тут кофе два глотка, всхрапну минут пяток,
Там в шахматы, в шары иль из лука стрелами,
Пернатый к потолку лаптой мечу леток
И тешусь разными играми.
Гость слабо улыбнулся:
– Ой ли?
– То есть, было времечко… Ну, а нынче, понятно, только бостон да пасьянс. На закате дней в чем нашему брату упражняться, как не в терпении – в пасьянс?
Дмитревский помнил впоследствии, как бы в каком-то тумане, что его перенесли в кресле в гостиную и что он там, не дождавшись даже кофе, крепко заснул. Во сне долетали до его слуха звуки клавесина, и, когда он наконец очнулся, звуки эти не прекратились. На дворе совершенно уже смерклось; а гостиная, где отдыхал он по-прежнему в кресле, освещалась мягким полусветом покрытой абажуром лампы. В отдалении за клавесином сидела Прасковья Николаевна и играла одну из задушевных пьес Баха, любимого композитора хозяина. Сам же хозяин, с своей Тайкой за пазухой, в мягких туфлях, неслышно расхаживал по комнате из угла в угол, опустив голову, отвесив губу, и одной рукой поглаживал Тайку, а другой бил по воздуху такт.
Не желая прерывать его размышлений, Иван Афанасьевич тихомолком окинул взором остальных присутствующих. За столом, на котором горела лампа, сидела хозяйка, вязавшая какой-то шарф, вероятно для мужа, а около нее – другая племянница, вышивавшая бисером кушак, как оказалось после, также для дяди. На столе были разложены в известном порядке карты: Гаврила Романович, очевидно, раскладывал пасьянс, когда искусная игра Прасковьи Николаевны согнала его с места. Прочие домочадцы расположились небольшими группами там и сям в тени, слушая также музыку и изредка перешептываясь.
Дмитревский по-прежнему не шевелился и предался тихим старческим мечтам. Но вот нежные звуки клавесина стали крепнуть, расти, учащаться, – и Гаврила Романович сбился с такта и ускорил шаг; колпак его сдвинулся набекрень, губы крепко сжались, тусклые глаза разгорелись; дойдя опять до выходной двери, он не повернул уже назад, а вдруг исчез.
Музыка разом смолкла; музыкантша, а за нею и все молодые слушатели встрепенулись, заговорили:
– Ну,