Опавшие листья. Василий Розанов
когда я «ем хлеб» и умру без «ем». Это – просто «еда», как обращение Земли около Солнца и проч. космическое. Так из великой космологической тоски (ибо тоска-то эта космологическая) при разлуке в смерти – получается, что «за гробом встретимся». Это как «вода течет», «огонь жжет» и «хлеб сытит»: – так «душа не умирает» в смерти тела, а лишь раздирается с телом и отделяется от тела. Почему это должно быть так – нельзя доказать, а видим просто все, и знаем все, что – есть. К числу этих вечных «есть», на которых мир держится, принадлежит и вечность «я», моего «горя», моей «радости». Идея эта, – или, вернее, связывающее нас всех живущих чувство, до того благородна, возвышенна, нежна, что что же такое перед нею «Госуд. дума», или «Ленская забастовка», или лошадиное «предлагаю всем встать» (при известии о смерти)… А между тем эту идею и это чувство отвергает наш мир. Не хочет и не знает ее, смеется над нею. Не значит ли это, что «наш мир» (и его понятия) есть что-то до такой степени преходящее и зыбкое, до такой степени никому не нужное – не нужное следующему же за нами поколению, – что даже страшно подумать. Турнюры.
– Носили женщины турнюры.
– А? Что?
– Турнюры, говорю.
– Ну так что же? Больше не видим.
– В том и дело, что «не видим». Так вот «не увидим» завтра всего «нашего времени», с парламентами, Дарвином и забастовками. И может по такой малости, что вот ему (наш. времени) не нужно было «бессмертия души».
Нежная-то идея и переживет железные идеи. Порвутся рельсы. Поломаются машины. А что человеку «плачется» при одной угрозе «вечною разлукою» – это никогда не порвется, не истощится.
Верьте, люди, в нежные идеи. Бросьте железо: оно – паутина. Истинное железо – слезы, вздохи и тоска. Истинное, что никогда не разрушится, – одно благородное.
Им и живите.
(21 апреля).
Что-то такое противное есть в моем слоге. С противным — все не вечно. Значит, я временен?
Противное это в каком-то самодовольстве. Даже иногда в самоупоении. Точно у меня масляное брюхо и я сам его намаслил. Правда, от этого я точно лечу, – и это, конечно, качество. Но в полете нет праведного тихого шествования. Которое лучше.
Мой идеал – тихое, благородное, чистое. Как я далек от него.
Когда так сознаешь себя, думаешь: как же трудна литература^. Поистине тот только «писатель», кто чист душою и прожил чистую жизнь. Сделаться писателем – совершенно невозможно. Нужно родиться и «удалась бы биография».
Чистый – вот Пушкин. Как устарела (через 17 лет) моя статья из «Русск. Вестн.» (вырезанная, – цензура), которою все восхищались. Она смешна, уродлива, напыжена. Я бы не издавал ее, если бы предварительно перечитал: а «уже сдал в набор», – то пошла. В «Капитанской дочке» ни одна строка не устарела: а ей 80 лет!!
В чем же тут тайна? В необыкновенной полноте пушкинского духа. У меня дух вовсе не полный.
Какой я весь судорожный и – жалкий. Какой-то весь растрепанный:
Последняя туча разорванной бури…
И сам