Лев Толстой. Юлий Айхенвальд
специальности. Без усилий приближается он ко всему; изумляет бесконечный диаметр его созидательства. От Наполеона и до Холстомера, от огромных полчищ, многоверстных живых «холстов», «моря войск» и до лиловой собачки Платона Каратаева, которая завыла, когда больного пристрелили его французы; от мистерий рождения и смерти, войны и страсти, от убийства и милосердия, от Верещагина, разрываемого толпой, и до Агафьи Михайловны, огорченной, что у женившегося Левина стали варить варенье по новому методу, – все это неизмеримое расстояние Толстой проходит с одинаковой силой, и вниманием, и интересом, без устали, без напряжения, без искусственности. Грезы засыпающего ребенка и последние видения умирающего; бред безумия, и жара, и первый бал влюбленной девочки или эта новая Бедная Лиза из «Двух гусар», выросшая с любовью к другим и от других, чистая, в лунную ночь, под трели соловья, заснувшая с молитвой на устах; счастливое сознание собственной молодости и это «весеннее чувство ожидания», боязнь юноши, что вот начнется, что «уже начинается там, где меня нет»; ощущения воина, у ног которого, на поле битвы, вертится дымящийся волчок гранаты и который «новым, завистливым» взглядом глядит на траву, на полынь и думает: «неужели это смерть… я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, я люблю эту траву, землю, воздух», и в одно мгновение переживает тысячи воспоминаний и видит образ любимой женщины в чепце с лиловыми лентами, и человека, пять лет назад его оскорбившего и не наказанного, и слышит знакомый цыганский мотив, и в это самое мгновение, обнимающее «целый мир чувств, мыслей, надежд, воспоминаний», падает мертвый; пышное женское лето, Анна Каренина с кольцами на прекрасных белых руках – когда она кладет на рельсы свою красивую черноволосую голову, привычный жест крестного знамения, последнего крестного знамения в жизни, вызывает в ее душе ряд девичьих и детских воспоминаний, «и вдруг мрак, покрывавший для нее все, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновенье со всеми своими светлыми прошедшими радостями», которые вместе с нею в великодушном сближении духа, в благостном родстве гения переживает и Толстой; старый князь Болконский – на жестком ложе своей старости закрывает он глаза, и только он их закрыл, как «ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит – он, молодой генерал, без одной морщины на лице, бодрый, веселый, румяный, в расписной шатер Потемкина, и жгучее чувство зависти к любимцу, столь же сильное, как и тогда, волнует его… ему представляется матушка-императрица, ее улыбки, слова»; другой отживший человек – мать Лизы, эта старушка, которой хочется еще раз в душе дочери пожить своей отлетевшей молодостью, и видит она себя кружащейся в вальсе со старым графом, видит свои полные белые плечи, чувствует на них чьи-то поцелуи – это было так давно, это было, когда она напоминала собою цветок, «и не розан, а какой-то дикий бело-розовый цветок, без запаха, выросший один из девственного снежного сугроба в какой-нибудь очень далекой земле», – все это и бесчисленное