Контрольные отпечатки. Михаил Айзенберг
в стихах бунтарские идеи той эпохи, могут и не поверить. Например, идея, что можно носить узкие брюки, но в глубине души оставаться честным советским парнем. Или… Да впрочем, и остальные идеи лишь модификации этой.
Мои стихи никак не хотели становиться современными, а ко времени поступления в институт и сама эта современность обрыдла невероятно. В литстудии я больше не ходил, но с пишущими людьми знакомился охотно. Люди были в основном хорошие. Стихи были если не плохие, то привычные. Учась на втором курсе, в гостях у Леночки Васильевой я познакомился с Леонидом Иоффе и Евгением Сабуровым. У этих двоих стихи были непривычные. Не современные, но очевидно и неожиданно новые. В них был какой-то освежающий железистый привкус, выделяющий эти вещи из моря «стихов».
Тут нужно кое-что уточнить. Ставя слово «стихи» в кавычки, я имею в виду не сам факт использования конвенциональных стиховых форм, но результат, не выходящий за границы ожидаемого и как будто предопределенного. (Мне кажется, что выделение актуальных стратегий по принципу простого удаления от привычных форм порождает совершенно инерционную и предсказуемую практику; подчиняет искусство какой-то линейной логике, которая никогда не оправдывается.)
Но и разработанное стихосложение воспринималось как «вещь в себе»: как закрытая система смыслов с мощной инерцией – способностью перенастраивать начальные стиховые импульсы и вводить их в привычное русло. И если ты не научился сопротивляться этому подчиняющему воздействию, система начинает говорить и мыслить за тебя. Начинает за тебя писать твои стихи.
Собственно говоря, речь и идет об ощущении предопределенности, заданности. А присутствие конвенциональных форм как раз продуктивно: очевиднее отклонение (если, конечно, оно есть).
В тех современных стихах, которые мне были известны, отклонений не наблюдалось (Сатуновского, Некрасова, Красовицкого или Еремина я тогда не знал). Не было новых стихов, которые были бы соприродны старым, то есть предполагали подобный тем стихам запас прочности. То, что опыт жизненной реальности дошел до нас через разрыв в несколько поколений почти исключительно как потаенное слово, делало эти вещи – реальность и слово – синонимами. Позволяло верить в превосходящую обстоятельства силу слова, в его неистребимость.
Прочитанные мной в шестьдесят восьмом году стихи Леонида Иоффе как будто сохраняли все традиционные поэтические качества. Неожиданным было то, как они их сохраняли: словно в другой концентрации, с повышенным напряжением, с какой-то завораживающей экзальтацией. Стихи говорили о привычных, часто будничных вещах, но в самих стихах не оставалось ничего будничного, любое слово шло там как на праздник, как на парад. Иоффе так соединял слова, что природа их менялась на иной, гармонический лад, и стихи соответствовали тому жизненному состоянию, когда взор и разум открыты и напряжены до предела.
Я не избежал здесь слова «гармония», хотя оно мне очень подозрительно. Слишком похоже