Обезьяна приходит за своим черепом. Юрий Домбровский
стояла возле шкафа, маленькая, худенькая, в каком-то покрывале или темном пледе. Лица ее мне не было видно, но я почему-то остро и быстро подумал: «А ведь, пожалуй, лучше бы в самом деле завтра в редакции…» Я громко спросил:
– А что же он вас оставил тут? Пройдем в зал.
Она покачала головой и отбросила от лица плед.
Тут я и увидел, что она и есть Сюзанна Сабо. Признаюсь, я был так ошеломлен, что пробормотал что-то глупое, вроде того: «Так вас, Сюзанна, разве выпустили? Давно ли? Я не знал…»
– Два дня назад. Меня взял на поруки мой друг. – Она выговорила это четко, жестоко, хлестко, не двигаясь и смотря мне прямо в глаза.
Я тоже смотрел на нее и видел, как она возмужала, огрубела за эти два года. Тогда это была просто девчонка, завитая и подкрашенная, позирующая и изломанная (это когда ей, например, задавал вопросы королевский прокурор или когда она чувствовала на себе глаз фотоаппарата), такая же простая, как и все девчонки ее возраста, когда их постигает горе. Однажды я видел, как она – это было в перерыве – сидела в полутемном зале, о чем-то тихо разговаривала с конвоиром, здоровым рябым парнем с добродушным плоским лицом и пышными усами, и задумчиво сосала дешевую карамельку в пестрой обертке. Рядом с ней на деревянной лавке лежал бумажный пакет. Именно тогда, поглядев на этот мятый бумажный кулек, на эту карамельку в тоненькой руке, я и понял, не умом, а всем своим существом, остро, твердо и совершенно бесспорно, – вот это-то и называется, наверное, «меня как осенило!», – что не убийца, а убитый виноват, и название статьи – «Погубившие малых сих» – само пришло мне в голову. Но сейчас передо мной была уже не девочка и даже не девушка, а взрослая, издерганная женщина. У нее было худое, страшно бледное, несколько припухшее лицо, яркие, ядовитые губы, вырисованные с особой тщательностью, глубокие черные глаза, обведенные бурой синевой. Они глядели на меня откуда-то из необъятной глубины, и этот взгляд выражал чувство такого одиночества и беззащитности, что мне сразу стало и тоскливо, и жутко. Вообще в этой темной комнате, где горел только верхний зеленый свет и тускло поблескивали дубовые шкафы, было неестественно тихо и мертво, и центром этой тишины была именно она, как бы струящая это молчание. Все это мной владело всего несколько секунд. Потом я сбросил с себя оцепенение и спросил очень четко и даже резковато:
– Но чем же я вам могу быть сейчас полезным? Ведь у вас все устраивается как нельзя лучше.
Стоя так же неподвижно, скрестя руки под пледом (такие женщины всегда что-то изображают – Изиду ли, статую ли, знаменитую ли актрису), она сказала ровно и невыразительно:
– Мне вас жалко! – И прибавила: – Очень, очень жалко!
Я вдруг вспомнил, что имею дело с сумасшедшей, скорее всего, сбежавшей из лечебницы, и поэтому ответил:
– И я вас тогда тоже жалел.
– А! Это все не то, – ответила она досадливо. – Мне жалко потому, что вас хотят убить.
– За что же, дорогая? – спросил я ласково. – Что я сделал плохого?
– Ну