Свет в ладонях. Юлия Остапенко
а Шнейль пользовался благоволением начальника караула. Поэтому Джонатан прикусил язык. Всё, на что он осмелился, – робко напомнить об Уставе, на тот случай, если бравые лейтенанты вдруг, совершенно случайно, забыли о его существовании.
Судя по взглядам, которыми Джонатан был щедро одарен за это упоминание, – не забыли. Однако ожидаемой выволочки он не получил, равно как и лениво-беззлобной сентенции о том, что «ты, сынок, бумажки принимаешь слишком близко к сердцу, а с бумажками так нельзя, на то и бумажки…» Эти сентенции Джонатан выслушивал регулярно, и всегда сжимал зубы, потому что Устав запрещал пререкаться со старшими по званию, даже если эти самые старшие этот самый Устав бессовестно попирали. К слову, одно с другим в голове у Джонатана как-то плохо стыковалось. Надо ли уважать тех, кого велит уважать Устав, если сами они не уважают Устав? Мысль была такой огромной и непростой, что размышлять о ней во время ночных дозоров было весьма удобно, ведь она не давала покоя, и нечаянно задремать, терзаясь ею, Джонатан физически не мог.
Этой мыслью он решил занять себя и сегодня, когда, в ответ на его вежливый отказ, лейтенанты Уго и Шнейль хмыкнули и вернулись к прерванной игре, оставив Джонатана топтаться у порога. В комнате было жарко, здесь была печка, и её топили очень щедро – не дровяная печка, конечно, а люксиевая, поэтому тепла от неё было ещё больше. Неудивительно, что офицеры предпочли снять мундиры, оставшись в одних сорочках и штанах. Джонатан неуверенно переступил с ноги на ногу, но тут же отбросил крамольную мысль последовать их примеру. Устав есть Устав, и он, Джонатан ле-Брейдис, сын Аллана ле-Брейдиса и внук Мортимера ле-Брейдиса, не допустит, чтобы, явившись с нечаянной проверкой, капитан Рор обнаружил его забывшим свой долг и воинскую честь.
– Снял бы ты и впрямь мундирчик, сынок, – ласково сказал Шнейль, пока Уго с сосредоточенным видом плевал на свои кулаки, в которых были зажаты игральные кости. – Ты ж спечёшься в нём так, что хоть в салат тебя стругай.
– Благодарю вас, мне нисколько не жарко, – невозмутимо ответствовал Джонатан и слизнул ниточку пота, выступившую над верхней губой.
Шнейль посмотрел на него с жалостью, на удивление глубокой и искренней, и было в этом взгляде что-то такое же странное, как в недавно обронённом «счастливце» в адрес засевшего на гауптвахту Хольгана. Но Джонатан не обратил на это внимания.
– Зря. Старику-то всё равно, право слово, – сказал Шнейль, и Джонатан не сразу понял, что «старик» – это он о короле.
И вот тогда Джонатан в первый раз посмотрел на дверной проём и портьеру, отделявшую передний покой от королевской спальни.
Там было тихо и совершенно темно, и, судя по всему, так же жарко, как здесь. В этих двух комнатках топили сильнее, чем во всём остальном дворце. Ибо дворец уже много месяцев как опустел, затих и потемнел, покрылся паутиной и пылью, которую всё реже убирали слуги, столь же расхлябанные, сколь гвардейцы, и столь же нерадиво