Сажайте, и вырастет. Андрей Рубанов
бачок. За тележкой в дрожащем свете нового дня я, полусонный, различал угрюмую физиономию зэка из хозобслуги. Он произносил слово «мусор» или «помойка». Я опрокидывал пластиковую корзинку с отходами моей внутрикамерной жизнедеятельности: несколькими яблочными огрызками и десятком сигаретных окурков.
Потом – «завтрак».
В промежуток между восемью и девятью утра дверь снова открывалась, и заходил старший надзиратель – от младших его отличал более демократичный, если не откровенно раздолбайский, внешний вид, а также красная нарукавная повязка с буквами ДПНСИ, что расшифровывалось как «дежурный помощник начальника следственного изолятора».
– Все нормально?
– Все нормально.
И опять я оставался один.
Через час или полтора тишину нарушало слово «прогулка», далее «обед», «ужин», между восемью и девятью вечера снова проверка – второй за сутки, и последний, диалог в виде того же вопроса из четырех слогов и такого же равнодушного ответа. Наконец, в десять следовал финал: «отбой».
Какие-то живые сигналы от живых людей я получал еще в процессе вывода на прогулку («стоим», «лицом к стене», «проходим») или еженедельного похода в баню, но в общей сложности тюрьма общалась со мной, используя не больше десятка коротких команд.
Радио «Свояк» – именно оно должно было, по мысли устроителей каземата, спасать постояльцев от нервных перегрузок, связанных с одиночеством, – я не мог воспринимать адекватно. По большей части держал громкость на минимуме. Иногда, чтобы развеяться, я рисковал и прибавлял громкость. Пытался честно прослушать кусок какого-нибудь репортажа. Но через несколько минут в ужасе снова крутил ручку против часовой стрелки. Плоско, неталантливо, удручающе вяло звучали передачи некогда всесоюзной радиостанции. Не прошло и десяти лет, как этот вот «Свояк» монопольно вещал на аудиторию в триста тридцать миллионов человек – а теперь обратился в пыльную, до зевоты скучную лавочку…
Окно моей камеры выходило на запад. С полудня и до самого вечера солнце даже сквозь матовое двухслойное стекло изрядно нагревало стены, предметы, воздух и меня самого. В безветренные дни становилось по-настоящему жарко. Я ложился спать в одних трусах, ничем не укрываясь.
Но на двадцать первое утро я проснулся очень рано, еще до рассвета, – дрожа от холода. Поспешно завернувшись в простыню, я задремал, но ненадолго. Вскоре температура вновь понизилась. За окном слышался монотонный шум обильного дождя. Я влез под одеяло, согрелся окончательно и проспал до позднего утра. Встал, только когда услышал слово «прогулка».
Дверь уже открывалась, а я еще натягивал штаны; на выходе успел одним быстрым движением открыть кран, зачерпнуть воды и смочить ею отяжелевшие веки.
И только оказавшись в прогулочном дворике и окончательно придя в себя – я увидел и понял, что лето кончилось. Прохладно, свежо было в пространстве. Руки и плечи вмиг озябли. Выщербленный пол покрывали широкие мелкие лужи. Вот