Буреполом. Федор Сухов
о засунутой за пазуху ватрушке, а может, о пятаке, что отяжелил своей красной медью карман моего пиджачишки…
Неожиданно гулко ударил пожарный колокол, ударил – и утих. Я знал, что он отбивает время, знал, кто отбивает, дёргает длинную (длинней любых вожжей) льняную верёвку – древний-древний старик по прозвищу Горюня.
Долго-долго держался в морозном разреженном воздухе колокольный гул. Все знали, не могли не знать, что по старому календарю наступил новый двадцать девятый год, но не все ведали, что сулил он, названный годом Великого перелома…
Глянул на небо, небо холодно и отчуждённо омутилось. Оно походило на большую полынью, и звёзды колко, как ерши, барахтались в полынье. Я знал, что у каждого человека есть своя звезда, своя планида. Хотелось узнать свою, и я угадал: моя звезда отделилась от других, она была яркой-яркой, она учащённо дышала.
Под истоптанными валенками укатанный снег похрустывал так, что я часто оглядывался. Мне казалось, что кто-то догоняет меня. Больше всего я боялся покойников, и поэтому, когда проходил неподалёку от кладбища[13], мимо могил, всё во мне замирало, уходило в пятки. Но – какая радость! – вдруг увидел огонёк в запележенном окне нашего полудомка, он тускло желтел, как непожухлый лист в чёрной полынье новогодней ночи.
– Ты где был? – накинулась на меня обеспокоенная моим долгим отсутствием мать. Накинулась без крика, без раздражения, потому-то я сразу признался, а извлечённый из кармана пятак умилостивил мою родительницу, её руки помогли развязать под моим подбородком лямки нахлобученного малахая.
Приподнял свою Вифлеемскую звезду прикорнувший возле печного приступка бычок. Он гладко лоснился, три раза в день упиваясь молоком заиндевевшей Жданки, смирно стоящей под половицами моста.
Не мог удержать себя, приласкал ещё не отошедшими от холода руками тихонько мыкнувшего телка, погладил по лоснящейся шерсти. Сладко зажмурился телок, хотел, чтоб мои руки подольше касались его светло круглившихся боков.
Из кути, из-под накрытой лоскутным одеялом кровати, дробно стуча ореховыми скорлупками раздвоенных копытец, вприскок кинулся к моим валенкам чёрный – как крыло ворона – ягнёнок. Он мелко каракулился курчавой шёрсткой. Я приподнял голову, обрадованно посмотрел на мать. Мать не преминула оповестить о только что объягнившейся белой овце.
– Одного принесла?
– Одного.
– Барана?
– Барана.
В детстве у меня почти не было игрушек (об этом я уже вроде бы говорил), но никого – ни благосклонного к моему пребыванию на земле деда, ни скупого на слова отца, я не просил купить даже пугача. Я сам мастерил самострелы, гнул луки, острым, сделанным отцовскими руками складником вырезал из коры осокоря пароходы. Ну а старые, истоптанные лапти утешали мои давние-давние дни, мои давние слёзы…
Отсутствие игрушек заменялось присутствием того же ягнёнка.
Милый мой, незабвенный мой агнец, как я рад был дробному стуку твоих копытец. А твой чёрный каракуль, ах, как он умилял меня, когда укладывался вместе со мной на разостланном возле жаркого натопленного подтопка
13
Кладбище в Красном Осёлке располагалось возле церкви, неподалёку от здания школы.