Телефонист. Роман Канушкин
ещё одиннадцать минут Дюба был уже у своей лежанки. Он наконец вдохнул полной грудью и с благодарностью смотрел на распускающуюся вербу. Весна, жизнь возвращалась. И Дюба не станет никому ничего говорить. Да и о чём? Он ведь ничего не знает…
Спустя час Боров почему-то вернулся с днюхи, куда Дюбу не позвали, а вслед за ним нагрянули менты. И началось. Но к Дюбе никто не обратился. Никто ему не сказал, что хоть Кривошеев Андрей Семёнович и не являлся сверхчистоплотным жильцом, этот плохой непереносимый запах болезни оставил в квартире Борова всё-таки он, Дюба.
Прошло несколько дней, и вот в природе наступил апрель. Открылись некоторые подробности. Дюба оставался нем, как рыба. Пусть менты разбираются, что там творится у Борова. И вот сейчас Дюба пил шмурдяк с захмелевшим Кольком, который погнал за вторым флаконом, улыбался воспоминаниям о розовом слоне и тёплому солнышку, благодаря которому вся верба оделась распустившимися серёжками.
Дюба никому ничего не скажет. В том числе и добродушному Кольку. Ему в особенности: зачем обременять хорошего человека лишним (и, вероятно, опасным) знанием. А сам он сдюжит, привык. Хоть и ругал себя за излишнее любопытство. Потому что даже цветущие вербы отбрасывают тень. От этого факта сложно спрятаться. А там, в тени, если она достаточно глубока, свои законы. И оттуда, без спроса, в солнечный мир приходят вовсе не розовые слоны, а чудовища из его снов.
12. День дурака. 163
«Он сказал: чудовища?» – подумал Сухов, пряча телефон. Опять набрал номер, подождал, но ответа вновь не последовало, и пришлось убрать телефон в карман.
– …что Минотавр был не монстром, а поэтом, – голос Лёвы доносился из комнаты, где тот работал с телом, и звучал он с обескураживающей беспечностью. – Такая вот была версия. А подлинные чудовища те, кто убил его.
Тараторит. Лева Свиркин являлся судмедэкспертом, лучшим, по мнению Сухова, «его экспертом», и Лёвины реакции Сухов знал наизусть. Попадая на место преступления, тот становился собранным, одновременно расслабленным и предельно циничным. Болтал как ни в чём не бывало. Но было одно мгновение, первое, когда в лице Лёвы проступали даже не сопереживание и сопричастность, а какая-то первобытная эмпатия, ужас от того, что мир в состоянии вынести столько боли. Всего одно мгновение, о котором мало кто знал. Сухов не мог позволить себе даже подобной реакции. Оказавшись на месте преступления, он в самом начале на это самое мгновение закрывал глаза. Ну, чуть дольше – успевал мысленно просчитать: «раз-два-три». И открывал: первый свежий взгляд очень важен, потом такого не будет. И если что-то должно отпечататься в сознании
(тёмный прямоугольник на полу, неуловимые отличия в том, как лежит тело),
то это произойдёт именно сейчас. А потом глаз замылится. Их профессии имели кое-какие психологические издержки, и каждый справлялся с этим, как умел. Сухов сразу начинал работать, тут уж не нюни разводить. «Раз-два-три» считал Сухов и научил этому Вангу. А Лёва Свиркин вон шутил и травил байки. Он им всем годился в отцы, но они