Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма. Стюарт Голдберг
трехиктным дольником – размером, имеющим сильные символистские, а особенно блоковские ассоциации. Второе написано логаэдическим стихом. Ритмически они схожи, однако музыкальная свобода первого размера контрастирует с более жесткой структурой второго, и если в первом мы чувствуем танцующую синкопу, то во втором – ритмическую силу повторяющихся ударов169.
За этими стихотворениями следуют два коротких, состоящих из двух строф стихотворения, основанных на «анекдотах» со словесной изюминкой («„Господи!“ сказал я по ошибке, / Сам того не думая сказать»; «Который час, его спросили здесь – / А он ответил любопытным: „вечность!“»). Первое стихотворение продолжает собой символистский спор о живом «слове-символе» и мертвом «слове-термине»170. Его начало («Образ твой, мучительный и зыбкий / Я не мог в тумане осязать») напоминает ранние стихи Блока, лейтмотив которых – мучительная попытка лирического героя удержать образ героини, часто окутанной туманом и постоянно грозящей изменить свой облик («изменишь облик Ты!» (I, 99)). Второе стихотворение долго считалось поэтическим кредо Мандельштама как акмеиста171. Кстати, уже Кларенс Браун видел в двух терцетах стихотворения «Нет, не луна, а светлый циферблат…» окончание несуществующего сонета172. В «Камне» (1916) они были помещены напротив двух четверостиший, составляющих стихотворение «Образ твой, мучительный и зыбкий…».
За этими стихотворениями следует пара сонетов, объединенных образом бездны. Первый остается в сфере влияния символистов (см. об этом в гл. 5), а во втором поэт демонстрирует смелую свободу в обращении с символистскими клише, трансформируя их и наполняя новым содержанием173. Следующая пара – «Паденье – неизменный спутник страха…» и «Царское Село» – заключает в себе резкий контраст в планах тональности, композиции и темы174. Таким образом, «Паденье…» можно рассматривать как переходное, последнее «символистское» стихотворение в сборнике175. Стоит заметить, что в этой паре тревога и напряжение вытесняются иронической игривостью, подобно тому как в предыдущей паре стихотворений «опьяненье легкое» «жизни небогатой» приходит на смену драматизму и «непобедимому страху».
После «Царского Села» мы встречаемся с двумя жанровыми сценками. В первом стихотворении («Золотой») воссоздана типично символистская среда176. Во втором («Лютеранин») дается набросок чинной сцены похорон; его «акмеистичность» усиливается благодаря его протестантизму, укрепленному отрицанием «избранности» и непосредственной связи с божеством. Однако финальный образ – образ человечества в виде свечей, незаметно горящих среди белого дня, – приобретает на фоне мирской религиозности стихотворения удивительную духовную глубину и силу:
И думал я: витийствовать не надо,
Мы не пророки, даже не предтечи,
Не любим рая, не боимся ада
И в полдень
169
Стратановский указывает на влияние Белого в стихотворении «Я вздрагиваю от холода…», в особенности образов танцующего золота и танцующих миров – которые Белый, в свою очередь, заимствовал из «Так говорил Заратустра» Ницше (
170
171
О соотношении акмеизма и символизма в этом стихотворении см.:
172
173
См.:
174
Возможно, сам Мандельштам в конце концов счел это сопоставление «Паденья…» и «Царского Села» слишком диссонирующим. В третьем издании «Камня» (1923) этой пары стихотворений нет. (Очевидно, цензура или самоцензура сказались на решении снять «Царское Село», которое в 1923 г. могло показаться иронично-ностальгическим. Отметим, впрочем, что сняты оба стихотворения – как пара.) Композиция авторской рукописи «Стихотворений» (1928) – без «Паденья…» и с переставленными «Царским Селом» и «Золотым» – решает задачу достижения маятниковой конструкции иначе, но с тем же результатом (см.: ИРЛИ. Ф. 124. Оп. 1. Ед. хр. 208. Л. 1, 31–33). В этом случае «Золотой» снова относится к условно символистскому полюсу, но при этом составляет пару с образцово акмеистическим «Царским Селом», в то время как три «конфессиональных» стихотворения, уверенно акмеистических по своей поэтике, естественным образом составляют мини-цикл.
175
Михаил Гаспаров считает, что это стихотворение ближе к символизму, чем «Пешеход» (
176
См.: