Уединенное. Смертное. Василий Розанов
поскольку нам не дано возможности непосредственно передавать себя – все, на что мы способны, это воспользоваться теми или иными опосредованиями. «Душа автора» может не найти адекватной себе формы, так и остаться косноязычной – или найти язык, доступный лишь близким, восполняющим и проясняющим от себя недостаток, делающий сказанное не общесообщаемым – ведь именно тех, с кем у нас подобное взаимосообщение, мы и зовем «близкими», «родными» (по духу, а не по крови), способные к несчастью обнаружить, что есть предел этому восполнению, или, напротив, радостно найти понимание там, где полагали, что наш язык останется немым для них.
Неслыханная свобода, интимность, доходящая «до оскорбления», «цинизм» Розанова, как аттестовали одни критики, его «ницшеанство» по поверхностному сближению других, «порнография», которую увидела прокуратура вслед за добровольными блюстителями нравственности – рождается из отчаяния. Литературная гениальность и полное забвение «литературных приличий» сочетаются этой ценой – повторить подобное невозможно пожелать никому.
Розанов не боялся никаких вопросов – не в силу «бесстрашия», он сам об этом напишет в «Смертном», удивляясь, как критики умудряются находить у него какой-то «демонизм», если кому и присущий, то разве подросткам, как этап взросления, роль, примеряемую на себя, учась жить. Его философское бесстрашие совершенно иной природы, рождаясь из наивности, детского неведения о том, какие вопросы можно, а какие нельзя задавать. Отвечая на вопросы случайной анкеты в 1909 г., перед отъездом на дачу, забыв самый адрес спрашивающего и пересылая ее через М.О. Гершензона, Розанов писал:
«[…] что бы я ни делал, что бы ни говорил и ни писал, прямо или в особенности косвенно, я говорил и думал, собственно, только о Боге: так что Он занял всего меня, без какого-либо остатка, в то же время как-то оставив мысль свободною и энергичною в отношении других тем. Бог меня не теснил и не связывал: я стыдился Его (поступая или думая дурно), но никогда не боялся, не пугался (ада никогда не боялся). Я с величайшей любовью приносил Ему все, всякую мысль (да только о Нем и думал): как дитя, пошедшее в сад, приносит оттуда цветы, или фрукты, или дрова „в дом свой“, отцу, матери, жене, детям: Бог был „дом“ мой (исключительно меня одного, – хотя бы в то же время и для других „Бог“, но это меня не интересовало и в это я не вдумывался), „все“ мое, „родное мое“. Так как в этом чувстве, что „Он – мой“, я никогда не изменился (как грешен ни бывал), то и обратно во мне утвердилась вера, что „Бог меня никогда не оставит“. […] С этим умалением своей личности (и личности целого мира) связаны (как я думаю и уверен) моя свобода и даже (может показаться) бесстыдство в литературе. Я „тоже ничего не думаю“ и о писаниях своих, не ставлю их ни в какой особый „плюс“, а главное – что бы ни случилось написать и что бы ни заговорили о написанном – с меня „как с гуся вода“: просто я ничего не чувствую. Я как бы заснул со своим „Богом“ и сплю непробудным счастливым сном»[5].
Но это написано еще
5