Собрание сочинений. Том 1. Евгений Евтушенко
прямо какие-то святые. Иногда думашь – таких людей давно нет – ни промежду женчин, ни промежду мужчин. А они откуда-то берутся. Словно белехоньки грибы, сгнившую хвою на шляпках подымают и как лампочки в тайге светят.
– Ну, вот и хорошо, что светят, – сказал Романчук. – Все же мы не чужие – все по Байковскому душой сродственники. Мелким бродом идите сперва, чтоб овчарки не вынюхали. А лодка ваша готова в ивняках за Макаровой Загогулиной – я сам борта алюминием подбил и всю просмолил заново. Горючего хватит. И полный вперед на Саяны. Там вас уже жинки ваши ждут не дождутся. Сколько вы уже их не видали, а?
– Да как самородок, точнехонько десять годков, – вздохнул один.
– А я свою – двенадцать, – вздохнул другой.
– Ну, с Богом, – сказал Романчук, и они обнялись, как братья.
Утром в ближнем лагере взвыла сирена. На станции начали бить в рельсу. Опять исчезновение двоих без всяких доказательств. Но я никогда не сказал никому, даже бабушке Ядвиге, об этом, потому что ни она, ни Романчук не могли помогать плохим людям, а только хорошим, попавшим в беду. Все-таки у каждого дома есть душа, а стены этого дома слышали и стихи Мицкевича, и Шевченки, который был моим первым любимым поэтом – еще до Пушкина. Мои бабушки Мария и Ядвига пели не только украинские и польские фольклорные песни, но и напетые, наверное, Иосифом Байковским революционные, из которых меня до сих пор трогает «Варшавянка». Мы в зиминской школе выучили эту песню с бабушкиных голосов и пели ее для раненых солдат в госпитале.
В Сибири дети пели «Варшавянку»,
и немцы отступали от Москвы.
Чего только не видел этот дом за всю свою теперь уже более чем столетнюю жизнь. Жестокости и красных и белых были одинаково безжалостны и на этой маленькой станции. Еще во время гражданской войны с натуры описал Иван Шмелев чернилами, казалось, застывавшими от ужаса, что люди делали с людьми и на станции Зима. Слава Богу, что Иосиф Байковский успел умереть своей смертью, ибо он не сумел бы помалкивать, к чему столькие волей-неволей начали подпривыкать, так что другая жизнь и не казалась им представимой.
На станцию Зима в ранних пятидесятых вместе со мной приехал тогда еще не знаменитый прозаик и драматург Миша Рощин и сказал, что «для образа» в новом рассказе ему хотелось бы увидеться с настоящим сибирским красным партизаном. Мы нашли искомый живой исторический экспонат на одной полузаброшенной заимке. Жил он совсем один, все дети давно поразъехались, и сначала был довольно неразговорчив, но после трех-четырех граненых стаканов водки его неожиданно прорвало в ответ на Мишин вопрос о каком-нибудь особенно запомнившемся эпизоде из гражданской войны:
– Мы, значитца, окопалися и ждем их, а они чо-то не идут, да и не идут. Всю ночь прождали – ни веточки кругом ни хрупнуло. Утром туман все заволок, а ни звука. И вдруг мы почуяли – они рядом. Ползут, хотя их и не разглядишь, и дышуть, и дышуть, да так лицемерно, тепленько, будто не штыками нас пропарывать