Самшитовый лес. Михаил Леонидович Анчаров
люди, чьи картины висели в музеях. Я их тогда не делил ни на школы, ни на течения, ни на эпохи. Мне было все равно: Александр Иванов или Суриков, Леонардо или Ван Гог. А если совсем честно, то мне нравились вообще все картины. Нужно только, чтобы они были. И еще чтобы они висели в музеях. Разумелось, что все картины в музеях написаны великими мастерами. А если еще честнее – мне нравилось все, что написано красками, даже кинорекламы.
Спрашивается, чего же метаться, если нравится любая живопись, ведь метания предполагают отсутствие ясности. Дело в том, что я обнаружил в себе странное качество – метаться, когда все хорошо, и твердо стоять на ногах, когда терять нечего. Может быть, с жиру бесился? Едва ли. Мне было не до жиру. Оказалось, что человеку, который очертя голову взялся за художество, подохнуть гораздо легче, чем выжить. Искусство всерьез – это десант. Но только на войне мы знали – либо мы все погибнем, либо отвоюем ту жизнь, при которой оставшиеся в живых поведут свой личный бой на радость всем остальным. На радость остальным. Не меньше. Генерал был прав. Я вел свой личный бой – и страха не испытывал и с жиру не бесился, а существование свое поддерживал тем, что по ночам реставрировал пластилином багетные рамки и покрывал их фальшивым золотом в техникуме хлебопечения у Землянки. И завхоз в полувоенной коверкотовой форме, цыкая зубом, говорил мне, что искусство требует жертв.
Когда я слышу эту великую формулу завхоза, состоящего при хлебопечении, мне всегда хочется спросить – почему? Почему искусство требует жертв? Почему искусство требует жертв именно от художника? Может быть, искусство требует жертв как раз от завхоза?
Метался я потому, что привык всегда быть в куче, а тут остался один. Привык получать задания, а теперь задания мне никто не давал. Метался потому, что жизнь захлестывала меня, а надо было искать свою тропку. Метался потому, что захлебывался впечатлениями, а для глубокой живописи нужно было пить их по каплям. Меня кидало к женщине и отталкивало от ее мелочности. Я дважды хотел кончать с собой и трижды жениться. Я хотел писать картины величиной с широкий экран, а писал натюрмортики – кувшин и две тарелки. Не было ни холста, ни красок, и купить их было не на что. Вспыхивали и гасли дни, луны валились в Москву-реку, оранжевое солнце взлетало и падало за крыши домов, и фиолетовые тени выскакивали из подворотен. И все это надо было писать только по памяти: ведь все улицы Москвы были почему-то секретными объектами. О Кремлевской площади среди храмов можно было только прочесть в книге «Московский Кремль» издания 1912 года. Я и сейчас еще радуюсь, когда вижу художника, пишущего Спасскую башню. Правда, фотографию башни даже в те годы можно было купить в любом киоске и писать с нее этюд. Короче говоря, мне во время войны доверяли государственные тайны, и никто еще во мне не обманулся на этот счет. А как только я демобилизовался, я почувствовал – надо поступать куда-то в художественное заведение, чтобы никто не подумал, будто я хожу по улицам Москвы, где я родился и за которую воевал, с целью написать по памяти пейзаж Большой Семеновской улицы.
Короче