Матильда. Виктор Мануйлов
Нам бы только заполнить историю болезни, когда заболела и все такое. Пойдемте ради бога, а то мы с ума с ней скоро сойдем.
И мы пошли.
Мы шли по длинному коридору мимо палат. Двери в палаты распахнуты настежь, легкий сквознячок шевелил марлевые занавески. Больные лежали на своих койках, одни уже под капельницами, другие в ожидании, когда придет сестра и загонит в вену иглу. Наконец мы остановились перед закрытой дверью одноместной палаты, предназначенной не для простых смертных вроде меня. Анна-Ануш постучала, чего она не делала перед тем, как войти в другие палаты, и, не дожидаясь ответа, открыла дверь.
– Заходите, – пригласила она меня, обернувшись, и посторонилась.
Я вошел.
Первое, что мне бросилось в глаза, – это среди матовой, притененной белизны стен, занавесок, тумбочки, табурета, в белой кипени простыни и пододеяльника, отороченных простенькими кружевами, на белой подушке – черная блестящая копна волос. Волосы раскинуты по всей подушке, но не как попало, а будто их специально укладывали, подгоняя волосок к волоску. Казалось, что они светятся черным светом. В палате густился прохладный полумрак, напитанный тонким ароматом духов, – и уж потом я разглядел в черной копне смуглое лицо и блестящие глаза.
Меня так поразило это видение, что я на какое-то время опешил и замер в двух шагах от кровати. Со стороны я наверняка походил на какого-нибудь беспородного шницель-коктейля, учуявшего никому не принадлежащую кость.
Черт меня побери, ничего подобного я не ожидал увидеть! Немка – и вдруг такая! В моем представлении немцы – это что-то белобрысое и голубоглазое. Или даже белоглазое, немного похожее на Сергея.
– Guten Tag! – наконец-то вспомнил я, зачем меня сюда привели. И услыхал позади себя облегченный вздох Анны-Ануш.
– Guten Tag! Здрасту-и-те! – прозвучал в ответ живой человеческий голос, будто рожденный шевелением черной копны волос.
– Спросите у нее, как она себя чувствует, – зашипела сзади Анна-Ануш.
Легко сказать – спросите. А как я ее спрошу, если с тех пор, как меня призвали в армию, не брал в руки ни одной немецкой книжки, не произнес ни единого немецкого слова, и даже в институте, на заочном отделении, – уже после армии, разумеется, – вынужден был учить английский, потому что немецкий там не предусмотрели? В моей голове вертелись отдельные слова, но они никак не хотели складываться в нужную и правильную фразу. Я чувствовал себя так, словно снова очутился в школе, меня вызвали к доске, и старый-престарый учитель немецкого языка, милейший и добрейший Иван Иваныч Загорулько, смотрит на меня поверх очков и говорит:
– Nun, Erschof, lesen und ubersetzen!
А я урока, как всегда, не выучил, не перевел какой-то дурацкий текст. Ну, не любил я этот немецкий! Просто терпеть его не мог! Весь этот язык в моем сознании умещался всего в три слова: halt! – zuruk! – vouer! и слова эти звучали слитно, как одно, звучали угрозой, от них несло ужасом и смертью. Только потом, уже закончив школу, я приехал в Москву, в семью отца, в чужую для меня семью, а там – мачеха, его молодая