Римская звезда. Александр Зорич
вместе с сарматами, ушла и пища. Сама Мать-Луна, обычно печальнолицая и оленеглазая, глядела люто. Мир был напоен злой силой и походил на бойцового пса, которого, дабы сделать свирепей, месяц поили свежей человеческой кровью и, посаженного на цепь, травили бичом.
Мир буквально исходил ненавистью, как весенние поля исходят влажными токами жизни, ожидая поцелуя восставшей из мертвых Персефоны.
Эта ненависть восходила вверх, к небу, образуя плотные, почти осязаемые вихри.
Неожиданно для себя я поднял обе руки и ощутил, как на ладонях у меня, между заскорузлыми моими пальцами, собирается вся эта ядовитая испарина мира, как она лентами обвивается вокруг башни, шавкой кружит у моих ног (обернутых по местному обычаю страховидными кусками медвежьих шкур). Причем эта колкая, созданная разрушать летучая тяжесть, вдруг почувствовал я, обладает собственной волей! И притом я даже могу разговаривать с ней, вполне!
– Прикас-с-сывай! – послышалось мне в шумливом завывании вихря.
– Лети к Рабирию. Покажи ему себя. Сделай ему больно, – произнес я вполголоса.
– И-с-с-сполнню, гос-с-сподин! – вновь послышалось мне, тотчас колкое воздушное веретено отделилось от моей левой ладони и исчезло.
Мне стало зябко от страха. Но я смог успокоить себя самоуверением, что все это было лишь скверной шуткой, игрой воображения нервного полуночника.
Случалось, я вспоминал о старике на вилле с золотыми звездами.
Кем он приходился Цезарю? Почетным пленником? Узником? Отцом или, быть может, гостем? Отчего он называл Цезаря фамильярно Гаем Октавием и честил негодником?
Хотелось знать, ах, как хотелось это знать!
Со дня моего изгнания прошел год. И я понял, что одних проклятий в адрес Рабирия недостаточно.
Нет, в действенности своих проклятий я не сомневался. Сомневаться в них значило поставить под сомнение материальность чувств, укрощению и воспитанию которых в духе красоты и любви я посвятил свою болтливую лиру.
Однако по опыту я знал: жернова мстителя-Сатурна мелют слишком уж медленно.
Пока демоны возмездия расслышат меня в своих свинцовых безднах, пока поймут мою ненависть и мою кручину, пока удостоверятся в низости Рабирия, запишут в свои данники и примутся щекотать его душонку своими пальцами-паутинками, зудеть над его ухом слюдяными крыльями… Да ведь до того момента, пока обезумевший, одержимый духами Рабирий, побежит, не разбирая дороги, на утес, дабы броситься с него в море, не в силах более терпеть сатурналий внутри своей головы, я, проданный им Назон, могу попросту не дожить! На фракийских-то харчах…
Исподволь мною овладела мечта: сквитаться с Рабирием не так, как сквитался бы поэт Назон, дитя мраморных лесов, где блуждают красавицы, баловень застолий, милый лжец и свистун.
Но так, как сделал бы Назон-воин, которым Публий Овидий, чьи окна выходили на самый пафосный столичный лупанар, а вовсе не на площадку для кулачных боев, так и не удосужился стать. Поскольку был занят множеством других куда более