Кошка, пущенная через порог. Владимир Шапко
сохший лён. Она изредка вскрикивала. Как-то необязательно, случайно. «Больно, да? Больно я сделал?» Он замирал над ней. «Нет-нет!» Она сжимала его талию. Точно боялась, что он снова начнёт двигаться. Или, наоборот, – отпрянет от неё. Неуверенно, как велосипедист, он опять начинал набирать скорость. Она вновь вскрикивала. Уже сильнее. «Велосипед» начинал вихляться и останавливался совсем. «Больно, да? Больно опять?» Он не знал. Просто не знал, отчего ещё, кроме боли, женщина может вскрикивать.
И только когда его самого выгибала дугой сладостная мука, когда он чуть не терял сознание – она тоже спешила под ним. И всегда догоняла. А он думал, что так она помогает ему. Ему, мужчине. И, несмотря на мгновенную опустошённость, на боль даже в чреслах, подкидываемый ею, был растроган, благодарен ей: милая, любит!..
На стуле большим гребнем она расчёсывала свои прямые жёсткие волосы, точно всё те же густые мётлы пересохшего льна. В нежных формах тела её было что-то скользко-дельфинье. Он ею любовался. Она же его не видела. В комнате была как будто одна.
Потом она одевалась. Примеряясь закинуть на себя платье, стояла в серых колготках, как тугой туман.
В метро на эскалаторе она как будто уплывала от него вверх, виновато опустив глаза и словно медленно пропуская к нему только сонные лампионы. А он, закинув голову, неотрывно смотрел на её лицо, розово светящееся в песцовой серой опушке, и боялся даже дышать. Он любил её бесконечно.
2. Отчуждение
Он держал её груди как шлемы. Просяще смотрел в её глаза. Он словно хотел увидеть её душу. Но глаза с кошачьей осторожностью уходили, ускользали, и сердце его сжималось. Он охватывал её голову, прижимал к себе. Как оживший огонь свой, как пламя. Он хотел, чтобы она рассказала о себе, хотя бы немного, дала бы свой телефон. Она мягко высвобождалась из его рук. Не надо, Юра. Разве тебе плохо?..
Она опять надевала платье, расставив ноги в серых колготках, а он в растерянности смотрел на неё. Она была неуязвима.
Она то появлялась в его квартире, то пропадала надолго. Всё время он ждал её. Особенно тоскливыми вечерами. На звонки телефона – срывался. Но звонили или мать, или дядя Антон. Так и требовали всегда в трубке: «Ответьте Калуге» или «Ответьте Оттаве». И Юрий Котельников добросовестно отвечал: матери, что всё в порядке, посылку получил, перед Новым годом постарается приехать, а дяде Тоше кричал сквозь бульканье и треск, что дом в Ильинском цел, не сгорел, сосед Бритвин присматривает.
Он не знал даже отчества её, с какого года она, поэтому обратиться в Мосгорсправку не мог. Откинувшись на диван, он смотрел на портрет на стене, написанный маслом. Где Антон Петрович Котельников, с вьющейся бородкой напоминая не до конца обглоданный мосол, строго смотрел на племянника, удерживая в кулаке курительную трубку. Тощая шея Антона Петровича была украшена крапчатой бабочкой.
Утром Юрий Котельников на метро ехал в университет на Ленинские горы. В одной из лекционных аудиторий Первого гуманитарного корпуса читал курс по Теории перевода. Студенты казались ему молчаливым вежливым стадом, распределённым поэтажно. Он прохаживался вдоль длинного стола и монотонно говорил. После аспирантуры он преподавал уже третий год и хорошо поставил голос. Впрочем, в конце всегда вставала на задние ножки студентка Залкинд, похожая на толстую непокорную овцу. С каверзным вопросом. И приходилось отвечать: «У нас говорят: у меня тяжёлая рука». Надеюсь, слышали. А у болгар несколько иначе: в одной моей руке молния, а в другой – гром. И говорить тут больше не о чем». Однако глаза Залкинд всё равно горели жёлто, разоблачающе: попался, голубчик! Поймала на противоречии!
После лекций не хотел ехать домой. В обнимку с портфелем сидел на скамейке, как припорошенный снегом советский инк на фоне зыбящейся в небе пирамиды. Многоцветный, как жук, тракторишка шустро бегал, прогонял мимо снега.
3. Котельников и Татьяна Мантач
Они познакомились два месяца назад, в начале октября. Был пасмурный день. На университете, как на Дон Кихоте таз, висела туча.
Как всегда после лекций, он не мог не пройти по аллее университета. По всей. Ритуально. По привычке, сохранившейся со студенческих лет. Прежде всего постоял перед дорогими корифеями. Установленными почему-то в ряд. В разрозненный, но ряд. От этого жестоко роднящимися с истуканами с острова Пасхи. Неудачно поставлены, явно неудачно.
Потом шёл по пустой аллее дальше.
Она сидела на скамье совершенно одна, сунув руки в карманы плаща и разглядывая свои ноги в туфлях на высоком каблуке. Склонённая голова в длинных жёстких волосах, схваченных на затылке, напоминала корзинку с ржавым бурьяном. Он уже прошагал мимо и вдруг вернулся. Подошёл, сел вполоборота к ней. «Что с вами, девушка?» Весь вид его выражал тревогу. Она повернула удивлённое лицо: «Ничего». «Но вы сидите одна. На целый километр. Завалили зачёт?» Она сказала, что не имеет к университету никакого отношения. Но он всё приставал, выясняя, как она оказалась здесь, сидящая одна на целый километр. (Ох, уж этот «целый километр»!). Он не узнавал себя. Он говорил и говорил, никак не мог остановиться. Смурной театр шёл помимо воли его. Он