Из мемуарной прозы. Леонид Зорин
смешанном с первыми фонарями, из канцелярий, из кабинетов текла бесконечная рыхлая масса – чиновники шли из своих контор.
Казалось, что незримый рубильник внезапно включил тормозную систему, парализующий красный свет, и вся эта вымуштрованная пехота, как по команде, вдруг перешла на новый, непривычный ей ритм перемещения в пространстве. Ползла утомленная, неразговорчивая и обесцвеченная толпа. Служивые люди неспешно, понуро шагали к домашним своим очагам.
Однажды в этом унылом шествии мелькнуло и мгновенно пропало прелестное женское лицо.
Я по инерции все еще двигался в противоположном направлении, не сразу поняв, что опасно ранен.
Когда постепенно и неуверенно я вновь ощутил под ногами почву, мало-помалу вернул равновесие, а с ним и способность соображать, я мог лишь безжалостно распинать себя за неожиданную растерянность и эту постыдную неповоротливость. Когда еще снова судьба расщедрится и поднесет мне такой подарок? Нескоро увижу я в череде увядших озабоченных лиц такое лучезарное чудо!
Был, правда, один сомнительный шанс. Возможно, она – одна из девушек, несущих свою трудовую вахту в том доме, в котором я побывал. С подобным выставочным лицом, уж коли служить, то, по крайней мере, в такой, приближенной к искусству сфере! Я дал себе слово, что всенепременно пройду по всем пяти этажам, по всем приемным и кабинетам.
Но нынче, перед встречей с Нимроди, мне было не до игривых дум. Давно позади июльские дни, в Москве уже – не красное лето, а поздняя промозглая осень, и на душе моей та же изморозь – я неожиданно ощутил обидевшую меня зависимость от этой муравьиной стихии. Впервые растаяла и ушла победоносная неуязвимость, которая, по моему убеждению, должна была жить в молодом человеке.
Что вкладывал я в эти два слова? Они означали не годы, не возраст, не колдовское цветение жизни, они несли в себе нечто большее, нечто религиозно-культовое. В них был какой-то самогипноз. Жизнь, которая предстояла этому вычитанному из книжек победоносному удальцу, должна была стать продолженьем Игры, однажды предложенной его детством.
Я подсознательно оберегал и словно стремился законсервировать свою вызывающе звонкую юность, единственный предмет своей гордости. И апшеронское воображение на сей раз потрудилось на славу.
Известно, что юноши тяготятся своей обидной для них незрелостью, но каждый кулик на свой салтык. Два слова – молодой человек – меня тонизировали и подхлестывали. То было особое состояние. Трепет натянутой тетивы, когда от нее уже готова, уже торопится оторваться дрожащая от нетерпенья стрела.
Я понимал, что совсем непросто примкнуть, приблизиться, приобщиться к особому племени москвичей. И должен пройти положенный срок, чтоб состоялось мое посвящение. Знал: время искуса будет нелегким. Но помнил и то, что судьба моя – здесь. Что возвращение в южный город, в родительский дом – исключено.
У молодого человека, к тому же ушибленного словесностью, есть странное, крайне обременительное,