Сочинения. Василий Розанов
их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Пытая, кажется, нахожу главный источник по крайней мере холодности и какого-то безучастия к ним (странно сказать) – в «сословном разделении».
Соловьев если не был аристократ, то все равно был «в славе» (в «излишней славе»). Мне твердо известно, что тут – не зависть («мне все равно»). Но говоря с Рачинским об одних мыслях и будучи одних взглядов (на церковн. школу), – я помню, что все им говоримое было мне чужое: и то же – с Соловьевым, то же – с Толстым. Я мог ими всеми тремя любоваться (и любовался), ценить их деятельность (и ценил), но никогда их почему-то не мог любить, не только много, но и ни капельки. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывала большее движение души, чем их «философия и публицистика» (устно). Эта «раздавленная собака», пожалуй, кое-что объясняет. Во всех трех не было абсолютно никакой «раздавленности», напротив, сами они весьма и весьма «давили» (полемика, враги и пр.). Толстой ставит то «3», то «1» Гоголю:[13] приятное самообольщение. Все три вот и были самообольщены: и от этого не хотелось их ни любить, ни с ними «водиться» (знаться). «Ну, и успевайте, господа, – мое дело сторона». С детства мне было страшно врождено сострадание: и на этот главный пафос души во всех трех я не находил никакого объекта, никакого для себя «предмета». Как я любил и люблю Страхова, любил и люблю К. Леонтьева; не говоря о «мелочах жизни», которые люблю безмерно. Почти нашел разгадку: любить можно то, или – того, о ком сердце болит. О всех трех не было никакой причины «душе болеть», и от этого я их не любил.
«Сословное разделение»: я это чувствовал с Рачинским. Всегда было «все равно», что бы он ни говорил; как и о себе я чувствовал, что Рачинскому было «все равно», что у меня в душе, и он таким же отдаленным любленьем любил мои писания (он их любил, – по-видимому). Тут именно сословная страшная разница; другой мир, «другая кожа», «другая шкура». Но нельзя ничего понять, если припишешь зависти (было бы слишком просто): тут именно непонимание в смысле невозможности усвоения. «Весь мир другой: – его, и – мой». С Рцы (дворянин) мы понимали же друг друга с 1/2 слова, с намека; но он был беден, как и я, «не нужен в мире», как и я (себя чувствовал). Вот эта «ненужность», «отшвырнутость» от мира ужасно соединяет, и «страшно все сразу становится понятно»; и люди не на словах становятся братья.
История не есть ли чудовищное другое лицо, которое проглатывает людей себе в пищу, нисколько не думая о их счастье. Не интересуясь им?
Не есть ли мы – «я» в «Я»?
Как все страшно и безжалостно устроено.
(в лесу).
Есть ли жалость в мире? Красота – да, смысл – да. Но жалость?
Звезды жалеют ли? Мать – жалеет: и да будет она выше звезд.
(в лесу).
Жалость – в маленьком. Вот почему я люблю маленькое.
(в лесу).
Писательство есть Рок. Писательство есть fatum. Писательство есть несчастие.
(3 мая 1912 г.).
…и, может быть, только от этого писателей нельзя судить страшным судом… Строгим-то их все-таки следует судить.
(4 мая 1912 г.).
– Я тебе, деточка, переложу подушку к ногам. А то
13
В своем экземпляре книги Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», хранящейся в Яснополянской библиотеке, Л. Н. Толстой ставил оценки различным главам.