Пан Володыевский. Генрик Сенкевич
и, взяв письмо, молча с ним удалился. Пан Заглоба положил на скамью бывший с ним сверток, сел и начал сильно сопеть.
– Брат, – сказал он наконец, – давно вы в монастыре?
– Пятый год, – ответил привратник.
– Скажите пожалуйста, такой молодой и уже пятый год! Значит, если бы вам и хотелось отсюда выйти, то теперь уже поздно. А верно не раз приходилось вам тосковать о свете, ибо у одного, сударь вы мой, на уме война, у другого – веселье, у третьего – красотки…
– Apage[6], – сказал монах, набожно крестясь.
– Ну, как же? Разве у вас никогда не было искушения выйти отсюда? – повторил Заглоба.
Монах недоверчиво поглядел на архиепископского посланника, который вел с ним такой странный разговор, и сказал ему:
– За кем здесь закрылись двери, тот уже отсюда не выходит.
– Ну, это мы еще увидим! А как там пан Володыевский, здоров ли?
– У нас нет никого, кто бы так назывался.
– Ну, брат Михал? – сказал наудачу Заглоба. – Прежний драгунский полковник, который сюда недавно поступил.
– Его мы зовем братом Георгием; но он еще не давал обета и раньше срока дать его не может.
– И, конечно, никогда не даст! Вы себе представить не можете, что это за повеса. Для женщин это был бич божий. Другого такого ни в одном монасты… я хотел сказать, ни в одном войске не найти.
– Мне не годится это слушать, – возразил еще с большим удивлением и негодованием монах.
– Слушайте же, брат! Я не знаю, где у вас мода принимать посетителей, но если здесь, на этом месте, то, когда придет брат Георгий, я советую вам удалиться, вот хотя бы в ту сторожку у калитки: мы будем говорить о слишком светских вещах.
– Предпочитаю удалиться уже теперь, – отвечал монах.
Между тем появился Володыевский или, как его здесь звали, брат Георгий, но Заглоба не узнал его: пан Михал очень изменился.
В длинной белой рясе он казался выше, чем в драгунском колете; торчавшие когда-то вверх усики опустились книзу; по-видимому, он пытался отпустить бороду, но она состояла из двух желтых клочков не длиннее пальца; наконец он очень исхудал и побледнел; глаза утратили прежний блеск; шел он медленно, с опущенной головой и руками, скрещенными на груди.
Заглоба, не узнав его, подумал, что это идет сам настоятель; он поднялся со скамьи и сказал:
– Laudetur…[7]
Но всмотревшись ближе, он раскрыл объятия и воскликнул:
– Пан Михал! Пан Михал!
Брат Георгий дал обнять себя, и что-то вроде рыдания вырвалось из его груди, но глаза остались сухи. Заглоба обнимал его долго и наконец начал говорить:
– Не ты один оплакивал свое несчастье. Плакал и я, плакали Скшетуские и Кмицицы. Воля Божья! Да утешит тебя Господь Милосердный. Ты хорошо сделал, что на время заперся в этих стенах. В несчастье нет ничего лучше молитвы и благочестивых размышлений. Дай же еще раз тебя обнять. Я едва могу разглядеть тебя сквозь слезы.
И пан
6
Изыди!
7
Да прославится…