Тризна. Александр Мелихов
пупсом, а Юру Федорова и вообще можно было хоть сейчас выставлять на соревнование по бодибилдингу (красивое новопробившееся словцо), и все-таки у Анатоля мускулатура была самая рельефная, он был бы и вовсе похож на какое-то пособие по анатомии, если бы не щедрая россыпь оранжевых веснушек на его плечах и спине.
У него и этот самый казался сухим и жилистым, даже когда в бане не было горячей воды и у всех их хозяйство съеживалось – у пузатенького Бори под его гладеньким животиком так и до почти полной неразличимости (у Грузо тоже было ничего не разглядеть – он до того лохмат, что даже не выглядит голым, словно какой-нибудь орангутанг). «На раз поссать» – любит ронять Лбов, никого конкретно, впрочем, не имея в виду. Мериться х…ями у него означало ссориться из-за нелепых понтов. И когда Грошев однажды упомянул, что у него двадцать первый палец такой же длины, как у Григория Распутина, то тут же приобрел прозвище Лука с намеком на Луку Мудищева, о котором все слышали, но толком ничего не знали, ходил по рукам только потрепанный листок с затертой машинописью, из которой Олег сумел припомнить лишь одно четверостишие: «В придачу бедности отменной Лука имел еще беду – величины неимоверной восьмивершковую елду». Было немножко даже похоже на Пушкина, и Грошев попервоначалу принял крещение с презрительной кислой усмешкой. Но когда Галка, еще не всех запомнившая по именам, спросила простодушно: «А где Лука?» – и Грошеву ее вопрос с большим удовольствием передали, он ответил с уже серьезной злобой: «Я ей матку выверну». Это было так неожиданно и так мерзко, что все замерли, а потом, не сговариваясь, решили не расслышать. И только толстенький Боря поднялся со своей провисшей койки и, стоя по стойке смирно, по-пионерски звонко отчеканил: «Грошев, ты свинья».
– Чего-о?.. – развернулся к нему Грошев, но тут уже все привстали со своих расплющенных матрацев, и Грошев предпочел сплюнуть и удалиться.
Но больше Лукой его никто не называл – здесь никто никого не хотел обижать всерьез.
В последние дни, словно желая доказать, что в том постыдном эпизоде его просто подставили, Грошев, к концу шабашки начавший назло врагам подкручивать вверх щегольские матросские усики, все сверлит и сверлит дырки для шипов, как их именует Мохов, или нагелей, как их, подначивая Крестьянского Сына, называет Грузо; на эти шипы наверху брусья насаживают при помощи киянки – кувалды из целого чурбака. Наносить точные удары этим чурбаком, балансируя на пятиметровой высоте, задача не для слабаков (Галка и на земле не сумела попасть, так ее развернуло), поэтому Олег особенно любит этим заниматься, но Грошев адресует свое усердие не такой заурядной личности, как Сева, а самому неутомимому пахарю – Анатолю, Барбароссе. Анатоль, за пару суток обрастающий солнечной щеткой, невероятно мужественной в контрасте с его миниатюрным носиком, действительно работает без перерывов, как станок, и не корысти ради и не в укор кому-то – просто он не понимает, зачем просто так сидеть, если можно что-то делать.