Орфики. Александр Иличевский
всякий раз заворожен этой картиной – сфинкс в Гизе сущий пустяк по сравнению с шеренгой из трех-четырех мутных личностей, которых позже я стал замечать на бульварной скамейке напротив отхожего склепа. Мне эти люди казались вышедшими из подполья столицы, подобные неким самозарождающимся в мокроте и грязи существам, из того племени кровожадных сгустков теней, что населяют любые подземелья и развалины. Меня изводило любопытство; зловещее молчание и редкий всхлип, шорох и неясный звук какого-то страстного напряжения заставлял напрягаться мой скальп, и глаза мои засвечивались боковым зрением, в слепом пятне которого пылала шеренга одинаковых существ. Здесь, в отхожей этой мокроте, набиралась силы подпольная гниль, которая скоро вырвется и распространится по городу, выселит из него остатки честности, ума и добра. Скоро это самое выражение порочности перекочует от входа в клоаку и появится на лицах представителей власти всех видов и рангов: выражение равнодушия, отягощенного тайной постыдного сговора и низменного удовольствия. Как сказал однажды в дачном разговоре Никита, муж Веры: «Такое время. Если не мы, то кто-то другой. Так уж лучше мы». И выражение лица его было таким, будто сказанное им сейчас было выстраданным, сокровенным.
Время это было царством понарошку, царством подстав, подсад и нехитрого обмана. Ценности стали декорациями, законы – «понятиями», честь – пустым местом, всё вокруг превратилось в огромную «пирамиду», торгующую будущим. И чем дальше, тем больше этот балаганно-карнавальный расцвет сопровождался многочисленными попытками театра везде и всюду: все кинулись ставить, устраивать, представлять, музыканты с инструментами и голые девушки в передниках маршировали с топотом по подмосткам… Однажды мы сидели с Верой, как всегда, обмирая от близости, на Гоголевском бульваре, как вдруг мимо нас потянулось костюмированное шествие – дамы с фижмами и фрачные юноши в цилиндрах. Поддувая в валторны бравурный марш, они выкрикивали: «Пойдемте с нами хоронить Цинцината! Мы приглашаем вас на похороны. Идемте хоронить Цинцината!» Мы нерешительно потянулись за ними, и скоро нас усадили в троллейбус, окна в котором были забраны фанерными щитами. Ближе к водительской кабине, закрытой глухой перегородкой, были устроены ступени, на которых расположились мы и еще несколько человек, увлеченных артистами с бульвара. Погас свет, и троллейбус куда-то двинулся. Скоро остановился, и в открывшуюся щель с улицы втолкнули заморенного мужичка в арестантской робе, который не знал, что ему перед нами изображать, скорчился и заплакал. Потом стал бойким шепотом рассказывать о своей жизни, как попал сюда – в застенок, как переживает его жена и какие прислала ему теплые вещи. И что он очень страдает от голода, потому что боится: мол, его отравят. Время от времени троллейбус останавливался для смены мизансцены. Врывались фрачные господа, изображавшие судейских работников, и требовали от зрителей составить суд присяжных, чтобы решить вину Цинцината. Заколдованные