Французский дворянин. Джон Уаймен
прошла безвозвратно. Вокруг глаз уже собирались морщинки. В усах, которые, казалось, все надменнее выступали на моем лице, по мере того как оно вытягивалось, пробивалась уже седина. Я был плохо одет; карманы были пусты; меч проглядывал сквозь дырявые ножны. Меня вряд ли можно было бы отличить от любого из тех презренных оборванцев, с помятыми султанами и грязными галунами, которые толпой увивались вокруг виконта де Тюрена. Правда, я владел еще одной скалой и несколькими десятинами пустынной земли в Бретани[58], составлявшими последний остаток родовой собственности; но небольшая сумма, ежегодно выплачиваемая крестьянами, высылалась в Париж моей матери, не имевшей других доходов. Этих денег я поклялся не трогать, ибо решил хотя бы умереть дворянином, если даже мне не удалось с честью носить это имя при жизни. Не имея ни друзей при дворе, ни кого бы то ни было, кто мог бы дать ход моему делу, не имея поэтому и никаких надежд на успех, я тем не менее сделал все, что от меня зависело, выбрав для этого единственный представлявшийся мне путь. Я составил прошение и, подкараулив однажды секретаря короля Наваррского, господина Форжэ, лично вручил его ему, прося передать государю. Он принял его и обещал исполнить мою просьбу, выказав мне ласковость и ту вежливость, которой я вправе был ожидать. Но небрежность, с которой он сложил и бросил в сторону бумагу, стоившую мне такого труда, а также плохо скрытая усмешка, игравшая на лице его лакея, бросившегося за мной в надежде получить обычную подачку, но напрасно (как я еще теперь со стыдом вспоминаю), ясно свидетельствовали о том, что я не имел никаких оснований предаваться розовым надеждам.
Однако весь следующий день я провел в лихорадочном ожидании, последовательно предаваясь то повышенным надеждам, то отчаянию; меня бросало то в жар, то в холод. Наконец, на третий день утром (помню, что до Рождества оставалось всего три дня), послышались шаги на лестнице. Я не мог сомневаться в том, что они направлялись ко мне: хозяин мой жил в своей лавке, а две другие комнаты стояли пустыми. Я вышел на лестницу. Первый же взгляд на посланца убедил меня в основательности моих надежд и в справедливости всего того, что мне приходилось слышать о великодушии короля Наваррского. Я узнал в юноше одного из королевских пажей: за день или за два перед тем этот нахал, идя следом за мной по улице, вздумал выкрикивать: «А ну, кому старого тряпья!» Я вовсе не думал припоминать ему теперь это обстоятельство; казалось, и он не вспоминал о нем. Вежливость, с которой он подал мне письмо, могла служить счастливым предзнаменованием благоприятного для меня содержания записки. Во избежание всякой ошибки, я счел, однако, нужным с подобающей случаю важностью спросить его, мне ли предназначено письмо. Сохраняя почтительную осанку, он отвечал, что оно было послано сьеру[59] де Марсаку, то есть мне, если только это мое имя.
– Нужен ли ответ? – спросил я, заметив, что он почему-то медлил уйти.
– Король Наваррский, – отвечал он с
58
59