Золотая роза. Константин Паустовский
опытом.
В истинном писательском призвании совершенно нет тех качеств, какие ему приписывают дешевые скептики, – ни ложного пафоса, ни напыщенного сознания писателем своей исключительной роли.
Пришвин был человеком безусловного писательского призвания. Он подчинил ему жизнь. Но он же и сказал замечательные слова, что «величайшее счастье писателя – не считать себя особенным, одиноким, а быть таким, как все люди».
Цветы из стружек
Часто я спрашиваю себя, когда думаю о своих занятиях литературой: когда же это началось? И как это вообще начинается? Что впервые заставляет человека взять в руки перо, чтобы не выпускать его до конца жизни?
Труднее всего вспомнить, когда это началось. Очевидно, писательство возникает в человеке, как душевное состояние, гораздо раньше, чем он начинает исписывать стопы бумаги. Возникает еще в юности, а может быть, и в детстве.
В детстве и юности мир существует для нас в ином качестве, чем в зрелые годы. В детстве жарче солнце, гуще трава, обильнее дожди, ярче небо и смертельно интересен каждый человек.
Для детей каждый взрослый кажется существом немного таинственным – будь это плотник с набором инструментов, пахнущих стружкой, или ученый, знающий, почему трава окрашена в зеленый цвет.
Поэтическое восприятие жизни, всего окружающего нас – величайший дар, доставшийся нам от поры детства.
Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих трезвых лет, то он поэт или писатель. В конце концов разница между обоими невелика.
Ощущение жизни как непрерывной новизны – вот та плодородная почва, на которой расцветает и созревает искусство.
Когда я был гимназистом, я, конечно, писал стихи, такое множество стихов, что за месяц исписывал толстую общую тетрадь.
Стихи были плохие – пышные, нарядные и, как мне тогда казалось, довольно красивые.
Сейчас я забыл эти стихи. Помню только отдельные строфы. Например, такие:
О, срывайте цветы на поникших стеблях!
Тихо падает дождь на полях.
И в края, где горит дымно-алый осенний закат,
Пожелтелые листья летят…
Чем дальше, тем больше я нагромождал в стихах всяческие, даже бессмысленные, красивости:
И опалами блещет печаль о любимом Саади
На страницах медлительных дней…
Почему печаль «блещет опалами» – этого ни тогда, ни сейчас я объяснить не могу. Просто меня увлекало самое звучание слов. Я не думал о смысле.
Больше всего я писал стихов о море. В ту пору я его почти не знал.
Это не было какое-то определенное море – Черное, Балтийское или Средиземное, – а праздничное «море вообще». Оно соединяло в себе все разнообразие красок, всю безудержную романтику, далекую от подлинной жизни, времени и реального географического пространства. Тогда эта романтика окружала в моих глазах земной шар, подобно плотной атмосфере.
Это было пенистое, веселое море – родина крылатых кораблей и отважных