Смерть секретарши (сборник). Борис Носик
на фотографию молодой женщины. Строгое, но доброе лицо, умное и, без сомнения, красивое. Собственно, ему не нравились такие лица. Он вырос в России, ему (как и Ей, впрочем) нравились женщины курносые, широколицые, чуть простоватые, а эта была какая-то уж очень восточная. Но, без сомнения, умная, добрая, пожалуй, даже снисходительно-мягкая… Любовь Марковна Северцева. Почему Северцева? Точнее, по кому? Вероятно, по мужу.
– Хорошенькая идишке, – сказал маленький человечек в шляпе, подходя к ограде. – Нет лучше, как хорошая идишке. И что характерно, муж у нее гой. И даже, я вам скажу, с водкой. Я часто тут вижу его.
Черняк с неодобрением взглянул на коротышку в шляпе и подумал, что Она не одобрила бы этого человечка. Она сказала бы, что это лавочник и что он, вероятно, из украинских евреев.
– Здесь неплохо себя чувствуешь, – сказал человечек в шляпе. – Здесь все свои и никто тебя не обзовет.
– Они, – Черняк повел рукою вокруг, – уже нечувствительны к обиде.
Он отвернулся и пошел своей дорогой, думая о том, что Она не одобрила бы это знакомство и даже это общество. Он вспомнил, как однажды летом они приехали по рекомендации друзей в дачную местность под Даугавпилсом и увидели белье, развешанное среди сосен, заморенных и перекормленных еврейских детей, примусы, знакомый бедлам тамошней, правда, не подмосковной, а латышской Малаховки… Черняк улыбнулся воспоминанию: Она не захотела оставаться там ни минуты – за три или четыре десятка лет московской жизни Она впитала русские предубеждения: избранный народ не был Ее возлюбленным народом. Это можно было бы назвать антисемитизмом, если бы в своей жизненной практике Она не была так непредвзято и беспредельно добра ко всем – русским, цыганам, украинцам, евреям, армянам…
Черняк остановился у массивного камня над кем-то из клана Ломоносовых и огляделся. Востряковская осень была в разгаре, она ласкала глаз золотом листвы, белизной березовых стволов, обдавала нежным и грустным теплом, запахами прели… Черняк закинул голову, увидел разбавленно-синее небо в просветах золотой березы, хлебнул прохладного осеннего воздуха, густого, как вода, и тут заметил седого, подвижного человека в очках, смотревшего почти в ту же точку неба.
Они долго молчали. Потом седой сказал, не поворачивая головы к Черняку:
– В такие вот дни особенно обидно за них. Особенно грустно…
– Да, – согласился Черняк. – Но жалеем-то мы при этом себя. И думаем о себе, о том, что раньше или позже… А когда мы говорим, что они вот не разделяют с нами этого пиршества осени, то откуда эта уверенность? Откуда мы можем знать, что они видят и что разделяют? Откуда нам знать, что они завидуют нам и должны завидовать? Вообще? Всегда?
– Завидовать нам? – удивленно протянул мужчина в очках. – Это мы можем завидовать им.
Настала очередь Черняка удивляться, и он не замедлил выразить удивление такой странностью или такой степенью отчаяния.
– Ну как же! –