У Германтов. Марсель Пруст
была играть на этом спектакле одно действие из “Федры”, то бабушка уговорила отца отдать билет мне.
Откровенно говоря, я совсем не рвался смотреть ту самую Берма, которая несколько лет назад так взволновала меня. И мне было грустно от сознания, что я теперь безразличен к тому, ради чего когда-то жертвовал здоровьем, покоем. Не могу сказать, чтобы желание рассмотреть вблизи драгоценные частицы действительности, которую прозревало мое воображение, во мне остыло. Но теперь воображение уже не вкладывало их в речь великой актрисы; после того, как я побывал в мастерской Эльстира, я перенес на ковры, на картины современных художников внутреннюю веру, которую некогда внушала мне игра, трагическое искусство Берма; когда же моя вера и моя страсть перестали непрерывно творить себе кумира из речи и движений Берма, то их “двойники”, жившие в моем сердце, постепенно зачахли, как зачахли “двойники” покойников в Древнем Египте, которых нужно было постоянно кормить для поддержания сил.[28] Искусство Берма оскудело и выродилось. Душа, придававшая ему глубину, от него отлетела.
Пройдя по билету отца в Оперу, я увидел на главной лестнице мужчину и принял его за Шарлю, потому что он напоминал его манерой держаться; когда же он повернул голову к служащему, чтобы о чем-то у него спросить, я понял, что ошибся, но без колебаний отнес незнакомца к тому же классу – и не только судя по его одежде, но и по тому, как он разговаривал с контролером и с капельдинершами, которые его не пропускали. Дело в том, что, помимо индивидуальных особенностей, в ту эпоху была еще очень заметна разница между любым богатым щеголем из этой части аристократии и любым богатым щеголем из мира финансистов и крупных промышленников. Где один из хлыщей этой второй категории вздумал бы для шику резко и надменно заговорить с человеком ниже его по положению, там вельможа, мягкий, улыбающийся, прикидывался, притворялся тихим и терпеливым, разыгрывал рядового зрителя, ибо усматривал в этом преимущество хорошего воспитания. Возможно, что, видя, как он прикрывает добродушной улыбкой не переступаемый порог малого мира, который он в себе носил, многие сынки богатых банкиров, входившие в эту минуту в театр, приняли бы этого вельможу за человека ничтожного, если бы не обнаружили в нем поразительного сходства с недавно помещенным в иллюстрированных журналах портретом племянника австрийского императора, принца Саксонского, находившегося тогда в Париже. Я знал, что принц – большой друг Германтов. Подойдя после него к билетеру, я услышал, как принц Саксонский, или принимаемый мной за него, говорил с улыбкой: “Я не знаю номера ложи, мне моя родственница сказала, чтобы я просто спросил ее ложу”.
Может быть, это был принц Саксонский; может быть, герцогиня Германтская (которую в таком случае я увидел бы в одно из мгновений той ее жизни, которая была недоступна моему воображению: в ложе родственницы) рисовалась его мысленному взору, когда он говорил: “Мне моя родственница сказала, чтобы я просто спросил ее ложу”,
28